Штурмовик. Крылья войны
Шрифт:
Хватит об этом! Шире шаг! Меня «дома» ждут.
Дома? Будем считать, что дома
Улица Карповская. То, что сейчас называется «частный сектор» или индивидуальная застройка. Почти везде одноэтажные домики с заборчиками и палисадниками (скромненькие, очень скромненькие). Иногда встречаются забавные двухэтажные – нижний этаж кирпичный, а верх – деревянный. Ух ты! А это что за архитектурное излишество с тремя цыганскими башенками? Наверное, дом какого-нибудь купца, построенный еще до революции. Наезженная колея посередине улицы. По бокам дороги угадываются заметенные снегом канавы. Едва протоптанные-прочищенные дорожки к калиткам. Темнотища – народ соблюдает светомаскировку. Угадывается присутствие людей только
Прочищенная и чуть протоптанная тропинка привела от калитки до веранды. Видимо, так и попадают в этот дом. Вдох и резкий выдох. Спокойно! Команда была – «успокоиться»! Лучше, чем нервничать – вон валенки обстучи и обмети веничком, чтобы не наследить. Стучим. И еще раз – громче…
– Кто там? – удивленный и встревоженный женский голос. Приятный. Говорит чуть нараспев. Это мать? В смысле, мать Лешки Журавлева?
– Это я, Алексей. – Блин, а ответ-то вырвался на автомате. Всегда так говорю, когда по телефону звоню родителям или по домофону. Хорошо, что хоть имена совпали.
Тишина. Потом шуршание.
– Кто там?! – Уже мужской голос. Строгий такой, почти суровый. Чуток хрипловатый. Человек в возрасте. Видимо, отец.
– Да я же это! Мне отпуск на десять суток дали!
За дверью что-то зашуршало и пару раз стукнуло. Раздался скрип, и одна створка открылась…
На пороге появился мужик, изображение которого я видел на фотографии. Освещение плохое, но заметно, что сейчас он выглядит лет на десяток старше. И порядком поседевший. На плечи накинута телогрейка, в левой руке дрын, видимо, тот, на который в это неспокойное время запирали дверь. За ним стояла женщина с керосиновой лампой в руках. И ее я тоже видел на семейной фотографии Лехи Журавлева. Сейчас вместо берета у нее на голову и плечи был накинут темный платок.
Надо предъявить рожицу для опознания. Ушанку снимаем.
– Журавлевы здесь живут? – Это я так – пошутить чуток решил.
– Алеша! – Женский вскрик с чуть пробившимися слезами полон радости. Можно было перейти в позицию «вольно» – меня признали…
Потом был скромный поздний ужин. Пригодился сахар, заныканный в столовой госпиталя, и пирожки, приобретенные в буфете. Лишня плитка шоколада, которую я у Пашки махнул на папиросы, тоже пришлась ко двору. Ниночка оказалась старше, чем была изображена на фотографии. Она вытянулась и похудела. Пышные кудряшки, которые я видел на фото, превратились в косички, затянутые черными ленточками. Сначала сестренка дичилась и не знала, как себя со мной вести. Потом понемножку оттаяла. Сухпай семье пригодится. Очень пригодится. Мои (в этом измерении реально «мои») родственники не голодали, но и досыта ели, чувствуется, не всегда. Этих людей война уже задела своим черным крылом. Они постарели, осунулись. Если можно так выразиться, посерели. Как будто из них и вообще из всего этого мира какой-то злобный тролль вытянул яркие радостные краски. Рассказывал им про госпиталь. Про фронт что я мог поведать? Понемножку то, что читал и смотрел в кино. Совершенно точно, что никто из бойцов, которые вернулись (кто на побывку, кто по инвалидности) с фронта, не станет трепать про то, что там было на самом деле. Моя скупость в рассказах (летал, стрелял, кидал бомбы, подбили, дотянул до своих) принималась как должное. Как ребята? Как Семка и Валька, мои друзья, с которыми учился в Оренбургском училище? Врать не хотелось. Сказал, что все хорошо, все нормально. Что когда меня подбили, они продолжали летать и воевать. А как там сейчас – не знаю. За пару месяцев на фронте могло произойти все, что угодно.
Ходики с медным маятником и двумя гирьками в виде еловых шишек показывали время ближе к одиннадцати. Свет тускловато горел только над столом. И еще мерцала крошечная лампадка у маленькой иконки в углу дома. Ниночку уже отправили спать. Мы негромко переговаривались, сидя за столом. Еще раз подогрели на шестке печки чайник. Иван Прохорович смотрел внимательно. Видимо, он уловил в моих ответах некоторое напряжение и недосказанность. (Ага, решил пацан батьку провести.) Дарья Никитична просто смотрела влажными глазами на меня и была не в состоянии наглядеться. Я сейчас мог бы говорить все, что угодно, хоть стихи читать, хоть песни петь, хоть изложить математическую теорию молекулярных соударений, она продолжила бы так смотреть и слушать. У нее было простое материнское счастье – сын. Вернулся сын. Живой.
Отец веско положил ладонь на стол.
– Все, потом договорим. Мать, стели Лексею впереди.
Видимо, впереди (в передней части) жили младшие обитатели дома.
Дарья Никитична поднялась, чтобы приготовить постель. Наверное, сейчас лучший момент для того, чтобы расставить все точки над «е». Осторожно накрыл батину ладонь сверху своей.
– Погодите. Мам, ты присядь, – попросил я.
Достал из планшета, который лежал на буфете, медицинское заключение и протянул его им. Отец быстро просмотрел, придирчиво оглядел красную отметину у меня на голове, нахмурился и передал матери. Она тоже начала читать… Глаза и так были у нее «на мокром месте», а теперь слезы прочертили две дорожки по щекам. Она подняла руку и провела пальцами по шраму от края лба и почти до уха.
– Я сумел обмануть комиссию, да к тому же они не очень внимательно смотрели. Мне надо, очень надо вернуться на фронт… И летать. – Изо всех сил старался говорить как можно убедительнее. При этом старался произносить слова неторопливо, тщательно и как бы поддавливая их на выходе своей внутренней энергией. Даже почувствовал, как напряглись мышцы пресса и потеплели ладони. Как учил нас на тренировках Сергеич – «работаем Манипурой и Свадхисткханой».
– Если бы все рассказал врачам, – продолжаю говорить и давить «невидимым», – то наверняка забраковали и навсегда отстранили от полетов. А может быть, и из армии выгнали. Есть одна беда, о которой никто не догадался, – я частично потерял память. Помните, деда Никифора с соседней улицы? Которого в Империалистическую контузило, – у него такое же было. Он же потом все вспомнил… (Боже мой! А это откуда всплыло?! Какой еще дед Никифор?! Это мне Лешка Журавлев, что ли, подсказывает?! Но Дарья Никитична согласно кивнула – что, «попал в десяточку»?) И еще о таких случаях я читал в книжках, – убеждаю, почти уговариваю «своих».
Мать снова кивнула, соглашаясь. Она не отрывала мокрых глаз. Отец тяжело поднялся, встал за моей спиной и положил руки на плечи.
– У меня потом тоже все вернется. Но сейчас кое-чего не помню. Из нашей и своей прошлой жизни. Если что не так – простите… И только никому не говорите. Мне на фронт надо!
– Не пущу… – шепотом сказала мать.
– Дарья! – в голосе бати прорезался металл. Потом добавил помягче: – Ему виднее. Он же всегда знал, что делает. Ты лучше вот что… давай-ка еще чайку налей…
– Мам, да ты не волнуйся, я знаю, я читал, что потом все-превсе вспомню. – Говорю и говорю, заговариваю, скорее заваливаю словами. – Да не бойся, в остальном-то все нормально. Вот даже до полетов почти допустили. Пока в учебно-тренировочной эскадрилье буду – за пару-тройку месяцев все нормализуется. Мне летать надо и на фронт вернуться необходимо. И не волнуйтесь – я везучий, со мной все будет хорошо. И потом обязательно вернусь, мне еще свой институт окончить хочется. Стану ученым-химиком.
– И придумать твои чудесные краски, про которые ты говорил, что они сами светятся и цвета меняют, – мать продолжала тихонько ронять слезинки.
– Флуоресцирующие?!
– Вот-вот. Название научное какое-то…
– Все, – сказал отец. – Завтра еще день будет. Давайте допивать и на боковую.
Пусть будут прокляты гады, которые начали Войну! Из-за которых не стало того чудесного парня, которого я вынужден был заменить (а иначе зачем это всё?). А сколько еще вот таких же ребят не стали поэтами, музыкантами, спортсменами, технарями, художниками, слесарями, врачами, учителями…