Шутка Мецената
Шрифт:
– Послушай, Кузя, да ведь это невозможно!
– Почему невозможно?! Она бегала по принципу двухколесного велосипеда: сразу приобретала инерцию и мчалась как сумасшедшая! Но стоило ей только остановиться, как она сваливалась набок, тоже вроде двухколесного велосипеда! И так как ноги ее были расположены не на одной линии с направлением туловища по оси, а вкось, по диагонали, то она бегала не прямо, а всегда загибала самые крутые виражи.
Кузя поглядел на Новаковича с убийственной иронией и закончил:
– Я вижу,
После некоторого молчания – дани общего удивления странной Кузиной собаке – перст Мецената направился на Мотылька:
– Твоя очередь, Мотылек. Твой стиль обладает большими литературными достоинствами, и поэтому ты не будешь калечить собак или затыкать дельфинами иллюминаторы! Алло! Мы слушаем.
– Моя история не будет веселой, потому что я нынче настроен не особенно хорошо, хотя коронование Куколки для меня большой праздник! Кстати, Куколка! Благополучно ли вы несете ваши секретарские обязанности?
– О спасибо! Я вам бесконечно благодарен. С редактором мы ладим, хотя знаете что? Он мне говорил, что собирается оставить «Вершины»… Его приглашают редактировать большую ежедневную газету. Хотите, я вас помирю, и он устроит вам в газете заведывание литературным отделом?
– Нет, где там! Я его так тогда отделал, что придется мне жить отдельно от этого отдела – простите за плохой каламбур. А за вас я рад, очень рад, Куколка! Вы оправдываете мои надежды!
Мотылек собрал лицо в клубок морщин, странно поглядел на Куколку и сказал:
– Однако к делу. Моя история под стать моему настроению – будет во вкусе болезненного, причудливого, как орхидея, художника Гойи. Тем более что и в истории этой главное действующее лицо – художник! Итак —
Я, подобно Меценату, люблю побродить по разным трущобам, поэтому да не покажется вам удивительным, что однажды судьба, прихоть и ноги занесли меня в мрачный трактиришко на Обводном канале, нечто подобное той «Иордани», где Телохранитель при первом знакомстве удержал Мецената от карточной игры с елейным убийцей…
Трактир, в который я попал, был переполнен публикой, плохо одетой и еще хуже воспитанной, что неопровержимо доказывалось двумя висящими на стене суровыми плакатами:
«ЗА ПОТРЕБОВАННОЕ ПЛАТИТЬ ВПЕРЕД»
и
«ЗА ГОЛОВНЫЕ УБОРЫ ГОСТЕЙ, ПОЛОЖЕННЫЕ НА СТОЛ, ХОЗЯИН НЕ ОТВЕЧАЕТ».
Я полчаса просидел среди шумливой рвани, попивая скверное теплое пиво, как вдруг мое внимание приковал к себе один человек, сидевший налево от меня в полутемном углу этого прокопченного дымом и пропитанного зловонием устаревших кушаний трактира.
Лицо этого человека было бело как мел, утлы рта опустились в какой-то невыносимой смертельной тоске, а глаза угрюмо и будто испуганно сверкали из-под надвинутой на лоб широкополой шляпы. Он тоже поглядел на меня длинным тяжелым взглядом из своего угла и вдруг задал странный вопрос:
– А вы чего сюда пришли?
Вот это маленькое словечко «а» впереди фразы и особое ударение на местоимении «вы» главным образом и поразило меня. Благодаря этому фраза приобретала определенную окраску: «Я, мол, пришел сюда потому, что иначе не могу, а какие дьяволы тебя принесли в такое место?»
– Я зашел случайно – люблю понаблюдать низы, – вежливо отвечал я на его странный вопрос. – II потом, не находите ли вы, что в этой грязи и отчаянности падения есть своего рода живописность?
– Не правда ли? – ответил он, забирая свою бутылку вина и перекочевывая к моему столику. – Но на этакую картину ни кармина, ни берлинской лазури не потребуется ни капельки – сплошная сепия и терр-де-сиена, с щедрой примесью жженой кости!
– Вы художник?
– Художник. Слушайте, будем пить и разговаривать – у меня есть деньги, я вас угощу. Только, пожалуйста, разговаривайте, разговаривайте больше!..
– Что это, у вас как будто странное настроение? – с любопытством спросил я.
– Ничего не странное! Ничуть не странное – самое обыкновенное! Но… будем разговаривать! Говорите чтонибудь – не могу выносить молчания.
Я принялся рассказывать ему какой-то вздор, и он слушал меня с интересом, даже иногда оживлялся, но сейчас же потухал, и уголки его губ опускались самым демонски угрюмым образом.
«Черт его знает, – подумал я, – не убил ли нынче этот Веласкес какого-нибудь человека?»
– Слушайте, – вдруг спросил я, оглядываясь на шумевшую сзади толпу оборванцев, среди которой я чувствовал некоторую опору в безумной смелости моего вопроса. – Вы сегодня никого не убили?
Нисколько не удивившись моему дикому вопросу, он болезненно поморщился и заторопился:
– Нет, тут не то. Это совсем другое! Впрочем, о смерти не стоит. Вы же сейчас говорили об Анатоле Франсе! Вернемся к Анатолю Франсу.
Вернулись мы к Анатолю Франсу, потом перешли к Малларме, переехали на Барбе д'Оревильи – всех трех странный художник знал превосходно.
Особенно взволновала и растрогала его история, которую я незадолго до этого прочитал во французских газетах: однажды на рассвете на скамейке одного из бульваров Парижа нашли мертвого старика, как потом оказалось, поэта. И в карманах его ничего не обнаружили – ни денег, ни документов, – кроме трех вещей: свертка рукописных стихов, штопора для откупоривания бутылок и пряди тонких женских белокурых волос, завернутых в полуистлевшую бумажку. Вот что было в кармане трупа на бульварной скамейке. Смерть настоящего поэта!