Швейцарский гористый ландшафт
Шрифт:
Давид Гроссман
notes
1
2
3
Давид Гроссман
Швейцарский гористый ландшафт
Гиди весело мчался вплоть до самого въезда в деревню, там он замедлил бег своего постанывающего тендера марки «пежо» и въехал на центральную улицу в степенном, полном достоинства темпе.
Был полдень, и на улице ему встречались лишь одинокие жители деревни, кивавшие в знак приветствия с некоторой настороженностью. Гиди был слегка разочарован, он ожидал, что они сильнее обрадуются его возвращению:
Он затормозил у магазинчика Альсаиди, привычным движением ощупал пистолет, планшет с картами, сдвинул солнечные очки на пышный чуб надо лбом, запер и потянул для проверки дверцу — все эти действия наполнили его силой и удовлетворением.
«Абу-Дани! Ахалан, абу-Дани![1] — воскликнул, выходя навстречу, хозяин магазинчика, маленький и услужливый, и сразу потянул за собой внутрь, предлагая табурет. — Садитесь, садитесь. Долго-онько мы вас не видали!» Он щелкнул пальцами, и маленький босоногий подросток юркнул за грязную занавеску приготовить кофе.
Гиди оглядел полки, улыбнулся Альсаиди: «как идут дела?»
«Альхамду-лла.[2] А где вы были, йа абу-Дани? Целый месяц, наверное, мы не видели абу-Дани».
«Работа».
Торговец обнажил желтые зубы и заговорщически хохотнул, словно его связывала с Гиди некая темная тайна:
«Ваша работа — тут я ни о чем не спрашиваю!»
Подали кофе, они молча пили.
Он не хотел здесь задерживаться, у Альсаиди, в темной лавчонке. Он был слишком счастлив, чтобы здесь засиживаться, ему хотелось быть на свету, на вершине, на открытом пространстве. Ему было что рассказать и хотелось прокричать это всему свету. Во всяком случае начинать тут, у Альсаиди, ему не хотелось. Не то, чтобы его сильно заботило, что и этот в конце концов обо всем узнает, ведь все узнают, но что-то у него в сердце сжималось, стоило лишь представить себе, что он расскажет Альсаиди первому. И ведь именно к нему Гиди испытывал приязнь и благодарность, оттого что этом маленький и хитрый торговец первым отважился предложить Гиди чашечку кофе, когда тот прибыл в эту деревню после войны, по назначению.
Тогда Гиди был молод и неопытен. Он окончил ускоренный курс, потому что этого потребовала неожиданно грянувшая война, и был брошен в воду, то есть в эту деревню, и тогда, шесть лет назад, в конце 1967, его мускулы были сплошным застывшим комком от страха и напряжения. Он заметил свое отражение в стекле «Пежо» и увидел, что плечи его подняты едва не до самых ушей. Жители деревни следили за ним напряженно, но не враждебно. По походке поняли, что он собой представляет. У них за плечами было немало лет иорданской оккупации, и самовольство чиновников его ранга им знакомо; он легко занял освободившееся в их душах место, отведенное страху и самоуничижению.
Он сказал им, что его зовут «отец Дани», и так они и называли его с тех пор. Порой они передавали привет его Дани, а он улыбался в ответ и призывал Аллаха осенить благословением их детей. Со временем он познакомился со всеми: с ними, с их детьми, внуками и правнуками. Проходя по улицам своей деревни он испытывал легкое бюрократическое довольство, которого не знал прежде, — подобно торговцу, окидывающему взглядом свой товар.
Работа была тяжела, и некому было помочь или поделиться опытом: все начальство его части, все инструкторы с курса были в те дни заняты сбором и обработкой бесконечного потока информации, который обрушился на них после победы. Документы и люди, подозрительные типы и коллаборационисты, города и деревни, в которые следовало проникнуть до самых глубин, разгадать коды людских связей, союзов и взаимных обязательств, кто предводитель, кто чей родственник — огромный кроссворд, интенсивное, ничем не сдерживаемое расследование, ведь
Следовало как можно скорее извлечь все на свет, не дать людям опомниться и обрести уверенность, пока не нашелся лидер сопротивления; следовало извлечь из потемков семейные отношения, дружбы и товарищества, интимные связи, любые тайные грехи — в те дни Гиди работал, не зная усталости, лихорадочно потрошил и выворачивал нутро деревни, подставлял солнечному свету самые скрытые его уголки, зная, что надо спешить, надо поскорее увековечить представшее глазу, прежде чем солнце выцветит нежные и постыдные очертания обнаруженной им фрески.
Шесть лет. Три тысячи человек. И он знает, как зовут полным именем почти каждого мужчину. Он скажет, если разбудить посреди ночи, сколько детей у Хашама-аль-мицри, и назовет имена всех должников Фаада абу Салимана; теперь ему почти не приходится тратить усилий на работу здесь, теперь под его началом еще три деревни, но он хранит в сердце тепло к этой, своей первой. Факт: сюда он приехал, едва окончился отпуск. Здесь ему хочется впервые рассказать о своих новостях. Просто из благодарности, хотя это немножко глупо, но как раз эта-то наивная, такая непрофессиональная глупость возбуждает его.
Тихая деревня, думает Гиди, снова шагая в ярком свете, отвечает на приветствие зеленщика, пожимает тут и там протянутые руки, вновь обретает неспешность и солидность, свойственные ему на службе. Эта походка так непохожа на его походку в Израиле, так противоречит бурной радости, которую он чувствует в душе и которую необходимо выкричать или торжественно объявить, пыжась от гордости и розовея от счастья.
Нимер, десятилетний мальчишка, погонявший обруч палкой, едва не врезался в него и испугался. Славный малый этот Нимер, и Гиди чувствует себя прямо как посаженный отец: в младенчестве Нимер страдал болезнью почек, и Гиди добился, чтобы его прооперировали в «Хадассе». Так, простой человеческой заботой он снискал симпатии целого клана. Гиди улыбнулся Нимеру и подмигнул ему, а мальчуган увернулся и побежал себе дальше, криками подгоняя катящийся обруч. Гиди решил непременно спросить у абу Нимера о его племяннике, Ааруфе, который за последний год трижды ездил в Амман. И еще одну деталь следовало ему прояснить еще прежде, чем он неожиданно ушел в отпуск: продолжает ли Басам Абайде встречаться со своей красавицей из Хеврона. Детали вроде незначительные, но, может статься, пригодятся в будущем.
Мои арабы тихие, размышлял Гиди, я могу оставить их на полтора месяца, и они останутся тихими. В других местах все время вспыхивают возмущения и прочие неприятности, а у меня тихо, потому что я знаю, как вести дело.
Он прошел мимо двух женщин, разложивших на одеяле арбузные семечки для просушки, перекинулся парой задорных словечек с возводившими времянку строителями, словечек крепких и веселых, как это принято между мужчинами, и пожал их смуглые, огрубевшие руки. Они спросили, куда это он запропастился, и он едва ни сказал им, но сдержался, потому что почувствовал, что впервые хочет рассказать об этом иначе. Как знать — более торжественно что ли. Во всяком случае, он чувствовал, при каких обстоятельствах рассказывать не следует. И теперь он не захотел. Уж если — так не этим.
День выдался жаркий и приятный, полный сияющего света. Гиди вышагивал по улице, руки за спиной, всецело погружен в мысли, кивая попадавшим в поле зрения силуэтам. Длительное отсутствие — самое долгое за все время его назначения в эту деревню — позволило ему иначе взглянуть на свою работу, словно издали и чуть празднично, а недавние события его личной жизни делали его — по крайней мере, так ему казалось — зрелее и разумнее. Он размышлял о том, как легко ему управлять этим многочисленным населением, ему почти ни разу не пришлось прибегать к насилию, если не считать одного-двух случаев, от которых остался привкус горечи и память о криках; жители сами помогали ему вести дела с подобающим приличием.