Сибирь, Сибирь...
Шрифт:
Мы долго сидели за могучим пиршественным столом рядом с банькой на вольном воздухе и, гоняя чаи, все говорили и говорили. От хозяев заимки был среди нас главный лесничий комбината Владимир Карпинский, саженного покроя молодец, и такого же покроя (нет, не сдал по этой части алтаец) — Алексей Соличев, заведующий опорным пунктом Кировского института охоты и звероводства. Один все знал о комбинате и тайге, другой — о звере, в поддержку Евгению Титову, радетелю кедра, незримо присутствовал, как говорят в таких случаях, Генрих Сабанский, живущий в Иогаче кандидат биологических наук, чья статья об алтайском кедре только что появилась в журнале «Сибирские огни». Жаль, не удалось мне познакомиться с Сабанским и узнать, как от боярского сына, первым из русских добравшегося до Телецкого озера, дотянулась эта фамилия до него. Генрих Сабанский с великой болью в сердце криком прокричал в своей статье: Караул!
Владимир Карпинский был неспокоен, ему в этот день предстояло везти в Колдор на баньку новых гостей, а мы засиделись. Соличев, посмеиваясь, вытянул из него, что после нас париться будет крупное приездное торговое начальство. Небось, забеспокоишься. Разговор шел мирный, но судьба Кедрограда и практика комбината, от которых не удавалось уйти, невольно делали его колючим. Не мог не вспомнить Евгений Титов, что кедроградцы в три раза больше, чем комбинат, брали орех, зато комбинат вдвое увеличил древесину и — убыточный! Планово-убыточный — вот до чего дожили! В лучшие годы побочное пользование — только до пяти процентов к плану. Какое же это комплексное? Карпинский вяло отговаривался, он все это знал. Но так пошло, и пошло не сегодня, что не ему поворачивать. Он, делая отводы лесосек, хоть пытается спасти лучшие кедровые массивы, в других хозяйствах и этого нет. Где они, лучшие кедровые массивы? — наседали на него вдвоем, а то и втроем. Что стало с пыжинской тайгой, самой богатой на Алтае? Соличев ввернул какую-то Капитолину Кащееву, которая одна добывала за сезон за двести соболей, а теперь все промысловики едва вытягивают столько. Меньше стало зверя, птицы, пищуха почти полностью исчезла, перепел. Да и разве это годится, чтобы лесничий принадлежал комбинату, он должен вести госприемку, а не брать под козырек. Карпинский возмутился: никто под козырек не берет. Какой-никакой, а все же у нас комбинат, вон и пасеки завели. В Байголе совсем нет побочного пользования, гольный леспромхоз, а тоже: комбинат. Что вы все на нас? А то: во что выродился Кедроград. И на усадьбе, где был он, как в отместку, участок Каракошского леспромхоза. В три упряжки, тремя хозяйствами косите тайгу, под триста тысяч кубометров в год. Карпинский: у нас с этого года сплошных вырубок нет. Ему: подчистили, выгребли — вот и нет. И власть местная… что это за власть?! Получает район попенные — и хоть до камней снимай и увози все подчистую от вершков до корешков, даже и не пикнут.
Я вспомнил, что в последних словах о Кедрограде, когда судьба его была в сущности решена, Владимир Чивилихин с отчаянием писал: «В Горном Алтае сейчас остался последний богатый кедровый массив — пыжинская тайга, с которой читатель знаком, но и на нее давно вострят топоры», — и попросил показать мне пыжинскую тайгу. Через два дня мы с Евгением Гущиным поднялись на перевал Обого, откуда видны огромные ее разметы. И вся правая сторона — будто туда и упал тунгусский метеорит — в разгроме и разбое. Спускаясь к сплошным вырубкам, наткнулись мы на прибитый к уцелевшему кедру щит. Надпись на нем гласила: «Добро пожаловать на отдых в лес. Отдыхая в лесу, не рубите, не ломайте деревья и кусты, оберегайте птиц и зверей, не разоряйте их гнездовья».
Нет, каково?! Вот на таком благодетельном изверте, когда, покончив с обитателями дома, маленькими и большими, налетчик перед уходом гладит бездыханную жертву по голове и внушает ей правила хорошего тона, и стоит наше отношение к природе.
…Так, кажется, отгородилось со всех сторон скалами Телецкое озеро, что ниоткуда не подступиться. Но там, за скалами, тайга и реки, набирающие в ней влагу. Крепостные стены высятся по-прежнему нетронуто и неприступно, а Золотое озеро начинает уже испытывать и глад, и хлад. И это только на посторонний взгляд видится, что отовсюду гремит, бежит, стекает и сочится вода, и не будет ей, как никогда не бывало, истечья — старожилы замечают, что нет, становится ее все меньше, и многие речки едва поддерживают свои названия.
Смирновский пост
У Н. М. Ядринцева есть очерк «Странник на Золотом озере» столетней давности, в котором рассказывается о встрече автора с переселенцем из далекой Воронежской губернии. Был этот переселенец, с виду жалкий и безропотный мужичонка, с малолетним сыном, и забрели они искательными дорогами, как не беловодскими ли, на Телецкое озеро, а тут свалилось на них несчастье: потеряли по хлопоушию последние деньжонки и паспорт. Ждали мужичонку ничего хорошего не сулившие ему разбирательство и высылка — может быть, и обратно, в Расею. Но так понравилось ему Телецкое, что не хотел он отсюда и все повторял просительно: «Дайте поробить, дайте поробить!» «Поробить — это его вера», — заключает Ядринцев и приподнимает голос: — «В смутных грезах мне виделся уже не убогий мужичонка, но титан — русский народ, пробивающий упорно путь себе через леса и урманы на заколдованное Телецкое озеро. Мать-пустыня! Когда же, когда ты дашь приют этому труженику!»
Рядом поддеть: «труженик» этот ныне и превращает прителецкую тайгу из пустыни незаселенности в пустыню безжизненности. Но нет, это не он, не труженик. Это дуролом, как издавна принято называть в народе такого работничка без глаз и без ума.
…Много наслышан я был о Николае Павловиче Смирнове. Читал о нем у Владимира Чивилихина и у Глеба Горышина, расспрашивал за время нашего путешествия у Евгения Гущина, который работал в заповеднике на Телецком помощником лесничего и знал здесь едва ли не каждого второго. Но со Смирновым он не был знаком. Куда все едут, удивляются, пишут, туда по чужим следам и открытиям не тянет, а поперек книжной славе держалась на озере о Смирнове слава местная — как о человеке странном и несвойском. Например: собрался к нему народ на 70-летие, а он и по такому случаю не напоил, только раздразнил. Или: егерские собаки задрали маралуху, Смирнов из коленопреклоненности перед законом заставил егеря заявить об этом в контору заповедника. Но вскоре и сам был наказан тем же — и на себя поехал заявлять. Подбирала, как водится, местная молва все то, что в общую не вмещается, и выписывала свое лицо. Последняя новость еще одним решительным открасом была — сооружает Смирнов для себя… мавзолей. Это уж совсем ни в какие ворота для простого смертного.
В южной оконечности Телецкого в самом начале правобережья шумит-бежит речка Чири. Речка как речка — горная, бурная, норовистая, которая, как это бывало, ни с того ни с сего может и передумать, по какому руслу ей вбегать в озеро. Она и была выбрана несколько десятилетий назад для гидрологического поста озерной станции, для постоянных наблюдений и обмеров, которыми чертится научная карта Телецкого. Наискосок от Чири с другой стороны в озеро впадает Чулышман, а южнее ее есть еще одна прибежная вода — речка Кыга. Чири и Кыга одним общим заглубом образуют в береге как бы карман, заливное уютное потеснение, будто озеро вышло им навстречу.
Мы подплывали к Чири уже под вечер. Больше часа, попугивая, шла за нами гроза, но, похоже, стянуло ее в Чулышман — стало вдруг тихо и светло. Свету добавил чистый склон, подставленный под заполуденное теплое солнце. И сейчас обдало его сквозь рваные тучи солнцем, и увиделось, что по склону выстелен трамплином длинный прилавок с отвесной стенкой из обработанного камня, а по прилавку правильными рядами деревья. Я скорее задальше отличу сосну от кедра, чем не привычные моему глазу яблоню от орехового дерева. Но не местную породу, не самосев узнать не представляло труда. Это, значит, сразу показалось главное дело смирновских рук — его знаменитый сад. Прилавок переходил влево в многоярусность, засаженную какой-то кочковатой зеленью, а сверху кафедрой конечной науки стояло семейное кладбище. Под ним, опершись на лопаты и глядя на наш катер, проступали три фигуры — большая, маленькая и средняя. Когда не осталось сомнений, что катер подчаливает, большая фигура принялась спускаться.
Мы сошли на берег и, не разбредаясь далеко, взялись осматриваться. Сразу от воды в десяти шагах начинался лес в сосне, кедре и кустарнике, по нему повела уровненная в камнях, знающая не только ноги, но и руки, дорожка. Щит на виду с названием и назначением поста, возле него в раме мозаичная выкладка цветных камушков, дальше — аккуратно выставленный для сушки плавник. Журчала за кустами невидимая речка, знойными волнами, то скрываясь, то открываясь, припекало солнце и ответно от близкой скалы справа доносило прохладой.
Он подплыл к нам совсем бесшумно — стоя в лодке и подталкиваясь, как шестом, одноручным веслом. Ступил из лодки на камешник высокий, открытоголовый старик, в очках, с короткими усами на лице, в черном рабочем фартуке и резиновых сапогах. Сойдя, сразу, как знакомым, сказал, что легкости в нем теперь уже нет, через несколько дней исполнится 85. Мы нескладно охнули, самый старший из нас нес лишь пятьдесят, и все, что за семьдесят, представлялось нам нереальным, как сроки в Ветхом завете, и избыточно-тяжким. У Смирнова сквозь седую щетину алели щеки, глаза за светлыми очками были невыцветше-голубыми, чистыми и взблескивающими. И при высоком росте прямая фигура, хотя и подобрал он с лодки батожок, но не столько потом при ходьбе опирался на него, сколько пристукивал, словно проверяя, где земля, где камень, где прибавить и где убавить.