Сибирь
Шрифт:
Когда вошли в избу, Акимов осмотрел ее тесаные стены, покрывшиеся грибком, плесенью и трухой, и, взглянув на Лукьянова, спросил:
— Неужели, Степан Димитрич, в самом деле жила здесь игуменья?
— Без ошибки. Звали ее Евфалия. Видная, говорили, была старуха, властная. Весь монастырь в кулаке держала. Их тут, монастырей-то, по юксинским лесам несколько. Долго тут монахи и монашки жили, а всетаки как староверчеству подорвали корни, и они стали таять.
— А какого они толка?
— Чего по-настоящему не знаю — про то и врать не буду. Называли себя некоторые бегунами, а что к чему, объяснить не могу.
— Выходит, многое видели эти стены, многое слышали, — снова окидывая глазами избу, задумчиво скавал Акимов.
— Не говорите! Сколько здесь слез пролилось — ведром не вычерпаешь. Рядом тут есть озеро, небольшое, но глубокое. Дно в солнечный день не просматривается. Охотники назвали это озеро "Девичьи слезы".
Видать, назвали не зря. Молодые монашки сигали туда с грузилом на груди. Долго в этом озере рыбу не ловили: человечиной питалась.
Акимов представил себе жизнь девушек в монастыре, все, что могло происходить под этой крышей… Каторга, секретный отсек Шлиссельбурга, ад… Захотелось встать и уйти отсюда немедля. Лукьянов словно почувствовал его настроение.
— А теперь эта келья, Иван Иваныч, сильно пригодилась. Был у нас тут такой случай: в Лукьяновке в начале войны из этапа арестантов сбежали семь человек. Сразу! Спрятались у одной старухи в погребе, в огороде, а та ко мне: "Степан, спасать людей надо! Не отдавать же их полицейским на расправу". Привел я их сюда, и жили они тут до осени, пока им в городе новые бумаги не изготовили. Передавал мне потом один мужик из Александровки- рыбой из озера кормились, шутили между собой: "Если бы не "Девичьи слезы", была бы у нас одна мужская печаль". — Лукьянов рассмеялся, и его смех — смех здорового, сильного человека вывел Акимова из состояния безмолвного ожесточения.
— Все эти темные закоулки Российской империи революция вычистит морской жесткой шваброй, — тихо, с затаенной яростью проговорил Акимов, щуря глаза и оставаясь сосредоточенным на какой-то своей мысли.
Лукьянов не отозвался, понял, что сказано это Акимовым для самого себя.
Они посидели в келье игуменьи с полчаса и принялись готовить обед. Лукьянов чистил рыбу, Акимов разжигал печь, таскал из леса сухие сучья.
Узнав, что тут им предстоит ночевка, Акимов удивился: добрая половина дня была еще впереди.
— К вечеру можно и до Окентия дошагать бы, а не велено, Иван Иваныч. Теперь тут поглядывать в оба надо. Как-никак до селений рукой подать, сказал Лукьянов.
Акимов не стал возражать. Самое разумное в его положении — уповать на товарищей. Он уже не раз приходил к этому выводу.
Когда в келье игуменьи нагрелось, Акимову она показалась более уютной и не такой уж мрачной. Можно и переночевать, а уж если припрет необходимость, то и пожить можно, как пожили здесь бежавшие из этапа мужики. Подумав о беглецах, Акимов вдруг почувствовал острое любопытство к ним.
— А куда гнали тот этап, Степан Димитрич, из которого бежали семь человек? — спросил Акимов.
— Сказать точно не могу. Одно из двух: либо на копи Михельсона в Анжерку, либо на прииски в Мартайгу. А может, к Енисею, поближе к местам ссылки.
— Фактически на каторгу. А почему гнали пешим порядком? Железная дорога ведь рядом.
— Ну это понятно почему: то вагонов нет у дороги — ведь война, то продукции на этап недостает. А тут шагают себе арестанты и шагают, народ их меньше видит да и пропитать легче. Где купят, где уворуют, где просто задарма возьмут…
— Смотря по обстоятельствам, — усмехнулся Акимов, — Именно. Насчет податей и поборов только в уложениях о сельских общинах аккуратно расписано, а на самом деле кто только не берет с крестьянина!
— Поп, урядник, староста, волостной старшина, — начал перечислять Акимов.
— Ну эти вроде свои — живут рядом, — засмеялся Лукьянов, щуря разноцветные глаза. — А чуть подальше — становой пристав, исправник, крестьянский начальник, мировой судья… Э, да всех не перечислишь!
И в минуты этого разговора и немного позже, когда они сели обедать, Лукьянов несколько раз сдерживал себя от желания заговорить о бумагах Лихачева. Но в самый последний миг вдруг снова впадал в сомнения:
"А надо ли говорить ему о бумагах? Не повредит ли это Лихачеву с какой-нибудь стороны?" А не сказать тоже нехорошо. Вдруг они встретятся, зайдет речь о нем, Лукьянове, профессор спросит: "Ну а насчет бумаг моих он тебе сказал? Велел я ему побывать на Кети, выручить оттуда мои бумаги, сохранить их до поры до времени… Денег не пожалел, переслал заранее, авансом, чтоб интерес был. Незадаром просил…"
Так в сомнениях и прошел обед. Лукьянов пока ничем не выдал их, таил глубоко. Тем неожиданнее оказался для него вопрос Акимова:
— А что, Степан Димитрич, на Кети вам приходилось бывать после путешествия с дядюшкой?
Акимов вспомнил в этот час грудастые, как плывущие ладьи, залесенные холмы, раскинувшиеся вокруг Лукашкиного стана.
"Ну вот и случай", — обрадовался Лукьянов.
— Бывал, Иван Иваныч! Как раз собрался рассказать вам, а вы сами полюбопытствовали, — оживляясь, заговорил он. — Случилось все так. Вдруг по весне четырнадцатого года прибыл ко мне гонец от Венедикта Петровича, от дядюшки, значит, вашего. При нем письмо в большом пакете с черной подкладкой. Написано крупно, разборчиво, чтоб можно было понять каждое слово. Пишет мне ученый человек с обхождением, уважительно: "Любезный Степан Димитрич, помогите в моей беде. Как вы знаете, у меня затерян тюк с бумагами. Как раз бумаги кетского путешествия: карты, снимки, зарисовки, а самое главное, мои дневники.
Предполагаю, что забыты они мною на основной стоянке. Помните, чуть выше Белого яра? А возможно, где-то в другом месте. Поищите. Знаю, что прошу вас о великом одолжении, отрываю от работы, и все ж другого выхода не вижу. В покрытие хотя бы части ваших расходов по такой отлучке из дому, направляю вам со своим кучером сто рублей. Не обессудьте, что не велик капитал. Обезденежел. Вытряхнули экспедиции всю мошну без остатка. Ну да впредь в долгу не останусь. Поспешите, любезный Степан Димитрич, обрадуйте. Сердце и так заходится от предчувствия: а вдруг изгрызли мои бумаги лесные грызуны? Что тогда делать? Если бумаги окажутся целыми, мчитесь с ними стремглав ко мне. Пусть падут оковы с души моей. А уж если судил господь быть по-иному — то будь что будет".