Сибирская любовь
Шрифт:
– Конечно, пойдем, Вася, – согласился Печинога.
Казалось, долго шли сквозь постепенно темнеющий лес. На лицо налипала паутина, мокрые листья неожиданными холодными поцелуями приникали к щекам. Под ногами выпавший снег мешался с грязью. Время от времени Серж спотыкался о торчащие из земли корни (Печинога и Вася шли ровно, словно по дороге, бесшумной мягкой походкой людей, с детства привыкших ходить по лесу). Впрочем, Серж и не думал роптать. После многочасовой пыльной затхлости конторы бодрящая свежесть вечернего леса казалась поистине райским подарком. По пути Вася успел рассказать, что отец послал его договориться насчет поставок леса,
На невысоком холме посреди небольшой поляны на особицу стояла большая, почти уже облетевшая лиственница, с черного ствола которой свешивалась огромная седая борода лишайника и каких-то пожухлых, вплетенных в нее вьюнков. К стволу была приставлена могутная, добротно сделанная лестница с толстыми поперечинами, далеко отстоящими друг от друга. Наверху, в развилке ветвей примостилось что-то вроде дощатой коробки.
– Засидка, – коротко объяснил Сержу Печинога. – Охотники, и пожары смотреть. Полезайте.
Серж пожал плечами, не нашел резонов для спора и полез на лиственницу. Следом за ним двинулся Вася. Печинога лез последним. Глядя на него сверху, Серж вспомнил картину, выставлявшуюся в Москве на Передвижной выставке художников-разночинцев, о чем-то не поладивших со своим академическим начальством. Сам Серж был к искусству (классическому и прогрессивному в равной степени) равнодушен, но считалось очень модным на их выставки ходить… Как же та картина называлась? «Три медведя в сосновом лесу»? Где-то так, кажется…
Когда все трое устроились в невеликой коробке (Вася подогнул неумеренно длинные ноги, а Печинога с невозмутимостью самоеда сидел на корточках, придерживаясь рукой за край), Серж рискнул оглядеться вокруг. Вершина лиственницы ощутимо покачивалась под ветром, доски скрипели, вниз, в дыру уходило переплетение черных ветвей. Все казалось каким-то ненадежным, могущим рухнуть в любой момент. Особого комфорта Серж не ощущал. Скорее, какие-то неприятные ощущения в области желудка.
– И что же теперь? – с невольно прозвучавшим вызовом спросил он у инженера.
– Глядите туда, – Печинога указал вдаль толстым пальцем. – И молчите, пожалуйста.
Серж послушно устремил взгляд в указанном направлении.
Черно-белая даль уходящих неизвестно куда лесов. Ни малейшего признака человека или его деятельности. Едва слышные вздохи ветра. Почти догоревшие свечи лиственниц, словно белым пеплом усыпанные не растаявшим снегом. Темная хвойная зелень. Красок мало, почти нет. Над всем этим, далеко-далеко на северо-западе, покрасневшим глазным
На какой-то неисчислимый по протяженности миг вся тайга, от подножия холма до горизонта, вспыхивает ослепительным кровавым огнем. Языки невидимого пламени пляшут по небу, по вершинам холмов и деревьев, свет заходящего светила отражается в каждой снежинке, в каждой капле воды, в каждом намокшем листке… Лес пылает, не сгорая.
– Неопалимая купина! – помертвевшими губами шепчет Серж, вспоминая что-то давно позабытое из детства, с уроков закона Божьего.
И так же внезапно, как зажглось, все гаснет. Наступившие сумерки кажутся упавшей на землю окончательной, ветхозаветной темнотой. Страшно даже подумать о спуске сквозь черные мокрые сучья, о пути в лесу.
– Вы поняли ли? – вежливо осведомляется Печинога. В сумерках его лицо с тусклыми, не отражающими свет глазами кажется поистине дьявольским. – Каждый здесь с этим живет. Даже если у него и слов нет…
– Да, я понял, спасибо, – Серж готов был светски раскланяться, если б не боялся упасть с высоты.
– А птицы, когда на юг летят, долго-долго на это смотрят, – с задумчивой завистью улыбнулся Вася. – Поэтому у них глаза такие древние и мудрые…
Глава 20
Повествующая о разборках в разбойничьем гнезде и договоренности Николаши Полушкина с Климентием Воропаевым
– Хитер ты, брат Сохатый. Ой, хитер. Ан и я, вишь, не прост. Барин, говоришь, в болоте лежит? Рыбы его съели? А по тайге-то, на рыжем-то жеребчике, морок, знать, шляется?
Рябой тихо засмеялся, поглаживая в кармане серебряную коробочку. Сохатый не ответил. Он был занят: колол дрова. Мерно, обстоятельно и невозмутимо. Ни одного лишнего движения, ни одного неточного удара. Полешки распадались на такие ровные части, что хоть облизывай их. Рябой скривился, как от кислого. Черт, угораздило же с эдаким связаться!
– Сохатый, слышь, ай нет? Один морок там, другой тут. На что они тебе? Каку таку игру затеял?
Сохатый расколол последнее полено, вогнал топор в колоду и выпрямился. Поглядел вокруг, щурясь от пронзительной белизны первого снега. Из-за этого снега и круглая полянка, тесно окруженная соснами и пихтами, и низкая избушка, присевшая под тяжелой моховой кровлей, над которой тонко вился синеватый дымок, и сорока на ветке, и даже согнутая темная фигура в долгополой шинели с чужого плеча – все казалось ненастоящим, нарисованным. Будто с городской поздравительной картинки к Рождеству. Только наряженной елочки не хватает да колокольчиков. Сохатый равнодушно усмехнулся; снял с поленницы пристроенный туда перед работой полушубок и набросил на плечи. Велел Рябому:
– Дрова прибери, – и, пригнувшись под низкой притолокой, вошел в избу.
Рябой плюнул ему вслед. И послушно взялся подбирать с земли разбросанные полешки.
Сохатый снял полушубок в сенцах, таких тесных и темных, что развернуться там можно было, только если знаешь – что и где. Впрочем, и в самой избе было немногим светлее. Окошко – одно, в нем то ли стекло, то ли рыбий пузырь. Разве что от печки, из-за полуоткрытой заслонки, сквозит рыжим светом. Отблески от него – на полу (не земляном, дощатом), для тепла аккуратно застланном лапником. Этот лапник Сохатый сам ломал и таскал. Воропаевским-то к чему, они на этой заимке и не бывают почти, все – на Выселках.