Сиблинги
Шрифт:
Жизнь начиналась почти как Гошкина. У них с Витькой первое чёткое воспоминание было похожим, про снег. Он проносится мимо окна, и земля становится другой, новой, загадочной.
На экране Беляев был дошкольным и круглощёким. Не очень похожим на себя.
Вдруг аппарат загудел так, что Гошка подумал: может быть взрыв. Непонятно, какой силы. Отскочил в угол, к стеклянному шкафу. Нет, сюда осколки долетят! Дальше надо! Метнулся наискосок, под огнетушитель. Замер.
Изображение тем временем стало бурым – будто залилось водой, в которой мыли грязные акварельные
Над головой завыла пожарная сигнализация. Наверное, без этого воя Гошка бы лучше соображал. Но он всё-таки дёрнул задвижку, выскочил в коридор, захлопнул за собой дверь.
Мигали лампы. Стелился бурый дым. Тут бетонные перекрытия. Огонь не полезет дальше. Но материалы сгорят…
Кажется, должно что-то сработать – так, чтобы пена полилась с потолка. А она не льётся. Гошка помчался к проходной, проскочил поворот. Замер. Испугался. Надо было дальше – бежать, шевелиться, что-то делать. А он стоял, закрыв уши ладонями. Смотрел, как под потолком мигают аварийные лампы, как вспыхивают зелёным таблички «Выход». И тут, как по команде, из разных дверей выскочил народ. Сразу поднялась суета.
– Что у нас?
– Замыкание.
Долька схватила ручной огнетушитель, Макс – второй. С потолка наконец-то полилась едкая пена.
– Что горело?
– Хронометр замкнуло.
– Ты зачем его трогал? Гош, тебя Палыч убьёт.
– Не убьёт. Мы неубиваемые!
– Некрасов! – а вот и Веник. – Неубиваемый нашёлся! Да тебя душить надо было, поганца, в зародыше!
– Вениамин Аркадьевич, непедагогично!
– Я обесточил, Вениамин Аркадьевич!
– Разошлись, не лезем, чего не видали!
– Тут новенькому плохо, вот чего!
Новенький лежал на полу, рядом с выходом из гаража. Видимо, испугался или голова закружилась, вот и сполз по стеночке. Близнецы его подхватили, унесли наверх, в ничейную комнату. Пульс-дыхание-сознание, всё проверили, скоро в себя придёт. Юра сказал, что идите, не толпитесь, он до ужина тут посидит, подежурит – и показал толстенную книгу с закладкой в самом начале. Гошка такую месяц бы читал, наверное. А Юра за вечер может, если его не отвлекать.
3
Веник скоро уехал, с Долькой не попрощался. Да он с ней и не здоровался вообще-то.
Пока разбирались с коротнувшим хронометром и укладывали новенького, снаружи начался дождь, тёплый, но долгий, скучный. Мокрые сосны стали похожи на ёршики для бутылок. Долька распахнула все окна, но вонь от жжёной пластмассы не выветрилась, а смешалась с ароматом мокрой земли, сосновых иголок, лесных цветов…
Наверху запах горелого был меньше. Поэтому они и ужинали здесь, в большой комнате, у распахнутого окна. Оно выходило на крышу галереи. Видно было, как вода стекает вниз по черепице. Поели, оттащили вниз посуду, снова собрались вместе, как всегда бывает в дождь. Разбредаться по комнатам не хотелось, а нового кино не было. Валялись на ковре, шуршали конфетными фантиками, играли в длинную, почти бесконечную словесную игру, которую однажды не то вспомнил, не то изобрёл Юрка.
Сам Юрка, естественно, играл и читал, одновременно, как всегда. И выигрывал. А Некрасов, который обычно отвечал раньше всех и подгонял других, сегодня молчал, сбивался и потому вылетел в первом же раунде. Посидел в углу дивана с обиженным видом, потом попробовал незаметно слинять. Макс с Долькой сразу засекли, в четыре глаза, и заинтересовались, на два голоса:
– Гоша, ты куда?
– Не всё ещё сегодня раздолбал?
– Я хотел на новенького посмотреть…
– Дятел, а вот нафига?
– Гош, да оставь ты его в покое.
– Ну, мне интересно.
– Сиди уже…
– Надо будет – сами разберёмся. Макс, давай ты до полуночи подежуришь, а я до утра? Или наоборот.
Стемнело, а дождь всё шёл, не прекращался. Все разбрелись спать или делать вид, что спят. Максим сел с гитарой в коридоре, прислонился к дверному косяку. Рассматривал своё отражение в тёмном стекле галереи. Тренькал на одной струне. Звук метался по дому. Дольке он напоминал крики чаек. Бабушка говорила, чайки – это души погибших моряков. И поэтому у них на крыльях чёрные траурные повязки. Долька не любит, когда чайки орут. И когда Максим вот так гитару мучает. Она не выдержала:
– Ну, что ты их дёргаешь, как кота за хвост? Глупо же.
– На себя посмотри. Бегаешь за ним, как дура, – Максим потянул струну. Гитара охнула, ей было больно.
Они сидели вплотную, касались друг друга плечами, коленями.
– Макс, знаешь, как мне фигово было, когда мы сюда попали? Тихо, как в гробу, планетка пустая. Ты мрачный, на меня вообще не смотришь. Вене обратно пора, а я в него вцепилась, как мартышка. И не знаю, чего больше боюсь – с тобой вдвоём оставаться или того, что чужая планета…
– Ну, теперь-то не боишься?
– Не перебивай. Ты куда-то свалил, а меня Веня спрашивает: «Сколько лет было Адаму и Еве, когда они оказались на Земле?» И я говорю не задумываясь: «Шестнадцать». И всё, перестала бояться. Потому что они были как мы.
Максим поморщился. Долька подождала, потом спросила:
– А ты себя в первый день помнишь?
– Нет, – Максим снял с колен гитару. Поставил её вертикально, между собой и Долькой. Щит. Ограждение.
– Тогда я тебя тоже не помню…
В окна галереи лупил дождь. Капли звенели о жестяной подоконник – будто с неба мелочь просыпали.
– Знаешь, почему меня Долорес зовут? Дед захотел. У него одноклассницу так звали. Она была настоящая испанка, дочь революционеров. Она потом из Союза уехала. Дед её всю жизнь любил. Думал, дочку так назовёт. А у него сын родился. Мой папа. И тогда дед…
– А ты знаешь, как «Долорес» с испанского переводится? – перебил Максим. – Вообще-то «боль», «беда»… А виа Долороза – это улица, по которой Иисус с крестом на Голгофу шёл.