Сила бессильных
Шрифт:
Я думаю, что такой подход грешит узостью традиционной политической «оптики»: наша система всё-таки не есть какая-то конкретная политическая линия какого-то конкретного правительства, она нечто принципиально иное: многостороннее глубокое и длительное насилие, а точнее, насилие общества над собой. Противостоять правительству, выдвигая альтернативную его воображаемой линии программу, добиваясь затем его смены, оказывается, не только совершенно не реально, но прежде всего не достаточно, ибо существа проблемы такая программа все равно бы не затронула. Таким образом, дело давно уже не в отдельной политической линии или программе: речь идет о проблеме жизни.
Защита интенций жизни, защита человека — путь не только более реальный, ибо он берет свое начало здесь и сейчас и может получить гораздо большую поддержку у людей (поскольку затрагивает их повседневность), но вместе с тем (а возможно, именно поэтому) это путь, и несравненно более последовательный, ибо направлен к глубинной сущности проблемы.
Иногда, чтобы понять правду, мы должны опуститься на самое дно нищеты — подобно тому, как надо спуститься на дно колодца, чтобы увидеть звезды. Мне кажется, что эта «временная», «минимальная » и «негативная»
Разумеется, любое общество предполагает и определенный тип устройства. Если это устройство призвано служить людям, а не наоборот, то необходимо прежде всего освободить человека, тем самым создав ему условия для совершенно осознанного выбора типа организации; слишком хорошо познали мы на собственном опыте абсурдность обратного процесса, когда человек уже так или иначе организован (кем-то, кто знает всегда лучше всех, что «народу нужно»), чтобы после этого будто бы освободиться.
Суммируя сказанное, можно подчеркнуть следующее: в том, в чем многие, находящиеся в плену традиционных политических взглядов, усматривают минус «диссидентских движений», а именно в их оборонительном характере, я вижу, наоборот, их самый большой плюс. Это, на мой взгляд, их явное преимущество перед той политикой, с позиций которой их программа и может казаться несовершенной.
17.
Защита человека принимает у «диссидентских движений» советского блока главным образом форму защиты человеческих и гражданских прав, как они закреплены в различных официальных документах («Всеобщая декларация прав человека», «Международные пакты о правах человека» «Заключительный акт Хельсинкской конференции», конституции отдельных государств). Эти движения защищают всех, кто подвергается преследованиям за реализацию этих прав, сами борются за их осуществление, не уставая требовать, чтобы они соблюдались государственной властью, и указывая на все сферы жизни, где есть нарушения.
Их работа, таким образом, основана на принципе легальности: они выступают публично, открыто и стремятся не только к тому, чтобы их деятельность не противоречила закону, но более того, соблюдение законов считают одной из главных своих задач. Этот принцип легальности как основная отправная точка и рамки их деятельности является общим на всей территории советского блока (отдельным группам не было надобности об этом между собой договариваться).
Это обстоятельство ставит нас перед важным вопросом: почему в условиях, где столь широк размах государственного произвола, так спонтанно и однозначно принимается именно принцип легальности?
Прежде всего, речь здесь идет о естественном (в целом) проявлении специфичных условий в посттоталитарной системе и итогах элементарного понимания этой специфики. Поскольку борьба за свободу имеет в обществе обычно лишь две основные альтернативы, а именно принцип легальности или сопротивление (вооруженное либо невооруженное), то совершенно очевидно органическое несоответствие второй из этих альтернатив условиям в посттоталитарном режиме: для нее характерны условия постоянного и открытого движения, например, военные ситуации или ситуации, когда обострены до предела социальные или политические конфликты; условия, при которых устанавливаются или падают «классические» диктатуры. Следовательно, условия, при которых друг против друга стоят в открытой конфронтации на уровне фактической власти какие-то, хотя бы в чем-то соизмеримые, общественные силы (к примеру, оккупационное правительство и народ, борющийся за свободу), когда существует четкая граница между узурпаторами власти и порабощенным обществом или же когда общество оказывается на стадии явного кризиса. Условия в посттоталитарной системе, если речь не идет об определенных переломных, взрывоопасных ситуациях (Венгрия, 1956), безусловно, характеризуются всем, чем угодно, но не этими признаками: они статичны и стабильны; общественный кризис в них протекает преимущественно в латентной форме (и оттого более обостренно); общество на уровне реальной власти не выглядит резко поляризованным, так как его основные конфликты локализованы, как мы заметили, прежде всего в человеке. В этой ситуации любая попытка сопротивления была бы обречена на социальное бесплодие: «сонное» общество, поглощенное приобретением потребительских ценностей и «повязанное» с посттоталитарной системой в единое целое (тем, что участвует в ней и содействует ее «самодвижению»), — такое общество просто неспособно воспринять ничего подобного; видя в этом только угрозу самому себе, оно, скорее всего, реагировало бы укреплением лояльности по отношению к системе (как гаранту определенной, пусть даже и квазилегальности), чем наоборот. Если добавить к этому то обстоятельство, что посттоталитарная система располагает столь совершенным механизмом комплексного прямого и косвенного контроля над обществом, который не имеет аналогий в истории, то станет ясно, что любая попытка какого бы то ни было открытого сопротивления была бы не только политически бесперспективной, но более того, по-видимому, и практически неосуществимой; она, вероятно, была бы блокирована ранее, чем успела бы претвориться в какое-то конкретное действие. Но даже если бы оно свершилось, то имело бы минимальным резонанс как акт всего лишь нескольких изолированных одиночек, которым противостоит не только гигантская государственная (и надгосударственная) сила, но по существу и то общество, ради которого была такая попытка предпринята.
(Потому в последнее время
Не это, конечно, главная причина, почему «диссидентские движения» избирают принцип легальности. Он коренится, разумеется, глубже, в специфической внутренней природе «диссидентской» позиции: принцип насильственной смены системы (а любое сопротивление, в сущности, на такую смену направлено) является и должен быть ей органически чужд уже как таковой, потому что делает ставку на насилие. (В принципе мы можем принять его лишь как неизбежное зло исключительно в экстремальных ситуациях, когда прямому насилию невозможно противостоять иначе, как насилием, и когда отказ от него означал бы поддержку насилия; вспомним, например, близорукость европейского пацифизма как один из факторов, который подготовил почву для возникновения второй мировой войны.) Это вытекает из уже упомянутого неприятия того типа мышления, который основан на допуске, что поистине важные преобразования в обществе возможны единственно в форме замены системы или смены правительства (каким угодно способом) и что эти так называемые «принципиальные» изменения оправдывают принесение им в жертву «менее принципиального», то есть человеческие жизни. Забота о собственной теоретической концепции в данном случае перевешивает заботу о конкретной человеческой жизни; в этом-то и коренится потенциальная опасность нового порабощения человека. «Диссидентским движениям» присущ, как я уже пытался показать, совершенно иной взгляд, воспринимающий смену системы как нечто поверхностное, вторичное, что само по себе еще ничего не гарантирует. Поворот от абстрактного политического видения будущего к конкретному человеку и к действенной защите его «здесь и сейчас» совершенно логично ведет к нарастанию противодействия любому насилию, совершаемому «во имя лучшего будущего», и к глубокому неверию в то, что насильно завоеванное будущее может быть действительно лучше, что на его характере не отпечатаются те роковые средства, которыми оно было завоевано. Речь в данном случае идет не о каком-то консерватизме или так называемой политической «умеренности»: «диссидентские движения» не отдают предпочтения идее насильственного политического переворота не потому, что для них такое решение было бы слишком радикальным, а, наоборот, потому, что оно для них недостаточно радикально. Проблема, о которой идет речь, коренится, таким образом, глубже, чем в сферах, где вопросы решаются незначительными преобразованиями в правительстве или структуре системы. (Некоторые люди, следующие классическим марксистским схемам XIX века, воспринимают нашу систему как господство класса эксплуататоров над классом эксплуатируемых и, исходя из постулата, согласно которому эксплуататоры добровольно своей власти не отдадут, видят единственный выход в революции, способной смести господствующий класс. Этим людям такие вещи, как борьба за права человека, конечно, неизбежно кажутся сплошным пустословием, а значит — легковесными, оппортунистическими и обманывающими общество сомнительным тезисом, что с эксплуататорами можно договориться по-хорошему, на основе их же лживой законности. Между тем не видя вокруг никого, кто бы был готов осуществить революцию, они впадают в разочарование, скепсис, пассивность и, наконец, в апатию, а это именно то, что нужно системе. Вот наглядный пример того, на какой ложный путь может завести механическое приспособление идеологических шаблонов, взятых из другого мира и из других времен, к условиям посттоталитарного общества.)
Совсем не обязательно быть сторонником улучшения жизни путем насильственного переворота, чтобы задаться вопросом: имеет ли вообще какой-то смысл ссылаться на законы, если законы, и особенно самые важные, касающиеся прав человека, являются всего лишь фасадом, составной частью мира «иллюзий», всего только игрой, камуфлирующей тотальную манипуляцию? «Ратифицировать можно что угодно, потому что «они» все равно будут делать «что захотят», — с этим мнением приходится нередко встречаться. Не является ли, таким образом, эта вечная «борьба за слово» и ссылки на законы, о которых каждый ребенок знает, что они действуют лишь постольку, поскольку это допускает господствующая власть, на поверку лишь лицемерием, швейковским притворством и еще одним способом принять правила предложенной игры, еще одной формой самообмана? Иными словами, совместим ли вообще этот процесс с принципом «жизни в правде» как исходным пунктом «диссидентской» позиции?
Чтобы ответить на этот вопрос, нужно более основательно изучить функцию правопорядка в посттоталитарной системе.
В отличие от «классической» диктатуры, где государственная воля реализуется в большинстве своем прямо и безо всяких ограничений, не имея оснований скрывать ни эту свою позицию, ни само применение силы, и где, следовательно, нет необходимости чрезмерно обременять себя каким-то правопорядком, посттоталитарная система, наоборот, просто одержима манией насадить порядок повсюду: жизнь при этой системе насквозь пронизана сетью инструкций, положений, директив, норм, распоряжений и правил. (Не зря о ней говорят как о системе бюрократической.) Подавляющее большинство всех этих норм является непосредственным инструментом рассмотренной нами комплексной манипуляции жизнью, которая присуща посттоталитарной системе: человек же является в ней лишь незаметным винтиком какого-то гигантского механизма; его значение определено лишь функциями в этом механизме; работа, жилье, передвижения, общественная и культурная жизнь — буквально все должно быть как можно надежнее зафиксировано, пронумеровано и проконтролировано. Каждое отклонение от предписанного образа жизни рассматривается как нарушение, произвол и анархия. От повара в ресторане, который не может без волокиты бюрократического согласования приготовить гостям фирменное блюдо, не представленное в утвержденном меню, и до певца, который не может без разрешения бюрократического аппарата исполнить на концерте свою новую песню, — все люди во всех своих жизненных проявлениях связаны по рукам и ногам этой бюрократической сетью предписаний, (являющихся в совокупности закономерным продуктом посттоталитарной системы, все более основательно сковывающей все интенции жизни, подчиняя их своим собственным интенциям — интересам своего размеренного «самодвижения»).
Правопорядок в более узком смысле слова тоже непосредственно служит посттоталитарной системе, чем не выделяется из всех остальных областей «мира инструкций и запретов». Однако вместе с тем — на некоторых своих уровнях с меньшей, а на некоторых — с большей очевидностью — он к тому же выявляет и другую — косвенную — разновидность этой службы. Это способ, с помощью которого функции правопорядка настолько сближаются с идеологией, что превращаются по существу в ее составную часть: