Сила бессильных
Шрифт:
Таким образом, можно сказать, что идеология как инструмент внутригосударственной коммуникации, гарантирующий государственной системе внутреннюю цельность, — это элемент посттоталитарной системы, который шире, чем «физический» аспект власти, и который в определенной степени подчиняет ее себе, но одновременно обеспечивает и ее стабильность.
Идеология — один из столпов внешней стабильности этой системы.
Между тем этот столп на зыбком фундаменте: на лжи. Поэтому он держится лишь до тех пор, пока человек согласен жить во лжи.
6.
Почему наш зеленщик должен был выставить признание в своей лояльности прямо в витрине? Неужели он уже достаточно не доказал свое послушание разными другими, менее «громкими» способами? Ведь на профсоюзных собраниях он голосовал всегда так, как надо, участвовал в различных соревнованиях, на выборы ходил исправно, да и «Анти-Хартию»
Требование, чтобы зеленщик публично выразил свое мнение, может показаться бессмысленным. Но бессмысленным оно не является. Правда, люди не воспринимают его лозунг, но не воспринимают только потому, что подобные лозунги есть и в других витринах, на окнах, на крышах, на электрических столбах — просто всюду; что, стало быть, все это создает нечто вроде панорамы их повседневности. Они и воспринимают их, собственно, в контексте как панораму. А чем же еще является лозунг зеленщика, как не малой частицей этой гигантской панорамы?
Стало быть, причиной, побудившей зеленщика поместить лозунг в витрине, является не надежда, что кто-то его прочтет или что он кого-то в чем-то убедит, а нечто иное: вместе с тысячами других лозунгов этот создает именно ту панораму, к которой все привыкли. Панорама эта, однако, имеет и свое скрытое значение: она напоминает человеку, где он живет и чего от него хотят, сообщает ему о том, что делают все остальные, и указывает, что и он должен делать, если не хочет быть отвергнутым, оказаться в изоляции, «выделиться из общества», нарушить «правила игры», рискуя тем самым утратить свое благополучие и свою «безопасность».
Женщина, которая так безразлично отнеслась к лозунгу зеленщика, возможно, еще час назад вывешивала в коридоре учреждения, где она работает, подобный лозунг. Делала она это почти автоматически, как и наш зеленщик, и делала так именно потому, что происходило это на фоне общей панорамы и с учетом ее, а следовательно, на фоне той же панорамы, которую помогает создавать и витрина нашего зеленщика.
Когда зеленщик придет в ее учреждение, он тоже не заметит ее лозунг, как не заметила и она. Тем не менее их лозунги, по-видимому, взаимообусловлены: оба были вывешены с оглядкой на общую панораму и, как говорится, под ее диктатом, однако, являясь частью этой панорамы, оба они вносят лепту в осуществление диктата. Зеленщик и служащая приспосабливаются к обстоятельствам, и оба тем самым эти условия и утверждают. Они делают то, что делают все, что можно делать, что следует делать, однако при этом — тем, что делают это, — они подтверждают, что это действительно может и должно делаться. Они выполняют определенное требование и тем самым способствуют его закреплению. Образно говоря, без лозунга зеленщика не было бы лозунга служащей и наоборот: каждый другому что-то предлагает для подражания и каждый от другого это предложение принимает. Их взаимное равнодушие к своим лозунгам обманчиво, ибо на самом деле один своим лозунгом принуждает другого принимать данную игру, утверждая тем самым данную власть, иными словами, они помогают удерживать друг друга в послушании. Оба они являются объектом подчинения, но в то же время и его субъектом; они являются жертвами системы и ее инструментом.
Лозунги, которыми залеплен весь районный город и которых никто не читает, это, стало быть, с одной стороны, просто личный рапорт районного секретаря секретарю областному, но вместе с тем они содержат и нечто другое: частное воплощение принципа общественного «самототалитаризма». Он является фундаментальным для посттоталитарной системы, ибо помогает вовлекать в государственную структуру каждого человека, разумеется, не для того,чтобы он реализовал в ней свою человеческую сущность, а чтобы он отказался от нее ради процветания «сущности системы», чтобы участвовал в общем «самодвижении», служил ее «самоцельности», чтобы разделял ответственность за нее, был в нее вовлечен и был повязан с нею, как Фауст с Мефистофелем. Более того, этой своей связанностью он должен соучаствовать в закреплении общепринятых норм и оказывать давление на сограждан; он должен сжиться с этой зависимостью, с ней идентифицироваться,
Связанными и порабощенными являются практически все: не только зеленщики, но и главы правительств. Различное положение в государственной иерархии определяет лишь различную степень этой связанности: зеленщик связан незначительно, но столь же незначительны и его возможности; глава правительства может, естественно, больше, но зато он и в значительно большей степени связан. Оба они, разумеется, являются несвободными, только каждый по-своему. Таким образом, ближайшим партнером человека в этой связанности является не другой человек, а система как. самоцельная структура. Положение в государственной иерархии дифференцирует людей по степени ответственности и вины, но в то же время ни на кого полностью ответственность и вину не возлагая и никого, с другой стороны, от ответственности и вины полностью не освобождая. Конфликт между интенциями жизни и интенциями системы не перерастает в конфликт двух социально противопоставленных общественных групп, и только поверхностный взгляд позволяет — и то лишь приблизительно — делить общество на правящих и угнетенных. Впрочем, это одно из важнейших различий между посттоталитарной системой и «классической» диктатурой, в которой этот конфликт все же поддается социальной локализации. В посттоталитарной системе граница этого конфликта проходит de facto через каждого человека, ибо каждый по-своему является ее жертвой и опорой. То, что мы понимаем под системой, не является, следовательно, порядком, который бы одни навязывали другим; скорее, это нечто, пронизывающее все общество и частью чего это общество является, нечто, что кажется,вроде бы как принцип,неуловимым, а на самом деле «улавливается» всем обществом как важный аспект его жизни.
В том, что человек создал и ежедневно создает замкнутую на себя саму систему, с помощью которой он лишает себя своей подлинной сущности, не есть, таким образом, какое-то непостижимое недоразумение истории, какое-то иррациональное отклонение или результат проявления некоей сатанинской высшей воли, которая по неизвестным причинам решила таким способом сжить со света часть человечества. Это могло случиться и может происходить по той причине, что у современного человека имеется, очевидно, определенная предрасположенность к тому, чтобы создавать или терпеть такую систему, а также нечто, что его с этой системой роднит, отождествляет и чему соответствует; нечто, что парализует любую попытку его «лучшего я» восстать. Человек вынужден жить во лжи, однако вынужден лишь постольку, поскольку способен на такую жизнь. Следовательно, не только система отчуждает человека, но и отчужденный человек одновременно поддерживает эту систему как свое уродливое детище. Как унизительное отражение своего собственного унижения. Как доказательство своего падения.
Каждому человеку, естественно, ничто человеческое не чуждо: в каждом живет стремление к собственному человеческому достоинству, нравственной цельности, свободе волеизъявления, трансценденции «мира объективной реальности»; вместе с тем практически каждый в большей или меньшей степени способен смириться с «жизнью во лжи», каждый в какой-то степени подвержен серой банальности и стандартам, в каждом велик соблазн раствориться в безликой массе и мирно плыть по течению псевдожизни.
Речь давно уже не идет о конфликте двух сущностей. Речь о чем-то худшем: о кризисе самой сущности.
Сильно упрощая, можно было бы сказать, что посттоталитарная система — это результат «исторической» встречи диктатуры с обществом потребления: разве эта массовая адаптация к «жизни во лжи» и столь широкое распространение в обществе «самототалитаризма» не находятся в тесной связи с повсеместно распространенным нежеланием человека-потребителя пожертвовать чем-либо из своих материальных ценностей во имя собственной духовной и нравственной целостности? С его готовностью поступиться «высшими идеалами» ради дешевых соблазнов современной цивилизации? С его незащищенностью перед эпидемией стадной беззаботности? И не является ли, наконец, серость и пустота жизни в посттоталитарной системе, собственно, лишь карикатурно заостренным образом современной жизни вообще, и не служим ли мы, в сущности, — пусть даже по внешним параметрам далеко отстав от Запада, — на самом деле неким предостережением ему, указывая скрытую направленность тенденций его развития?