Сила обстоятельств
Шрифт:
Часть первая
Глава I
Мы обрели свободу. Ребятишки распевали на улицах:
Не видать их больше нам,
Крышка им, и по домам.
А я твердила про себя: этому конец, конец. Этому конец, и все начинается вновь. Уолберг, американский друг Лейрисов, возил нас в джипе на прогулку в предместье: впервые за несколько лет я каталась в автомобиле. И снова бродила после полуночи в мягком сентябрьском сумраке. Бистро закрывались рано, но когда мы покидали террасу «Рюмри» или маленький раскаленный и задымленный ад «Монтаны», то в нашем распоряжении оказывались тротуары, скамейки, шоссе. Правда, на крышах оставались снайперы, и я мрачнела, угадывая у себя над головой эту настороженную ненависть; однажды ночью послышался вой сирен: над Парижем летел самолет, откуда – никто так никогда и не узнал; упавшие на парижский пригород фау-1 разрушили постройки. Обычно великолепно информированный Уолберг говорил, что немцы кончали разрабатывать страшное секретное оружие. Во мне снова
Эта победа зачеркивала наши прежние поражения, она была нашей, и будущее, которое она открывала, принадлежало нам. Люди у власти были участниками Сопротивления, которых более или менее непосредственно мы знали; у нас было много друзей среди руководителей прессы и радио: политика стала семейным делом, и мы не собирались оставаться в стороне от нее. «Политика неотделима более от индивидов, – писал Камю в «Комба» в начале сентября. – Она является прямым обращением человека к другим людям». Обращаться к людям – то была наша роль, тех, кто пишет. До войны немногие интеллектуалы пытались понять свою эпоху; все – или почти все – потерпели в этом неудачу, а тот, кого мы уважали больше всех, Ален, лишился уважения: мы обязаны были обеспечить смену.
Теперь я знала, что моя судьба связана со всеобщей судьбой, свобода, угнетение, счастье и страдания людей непосредственно затрагивали и меня. Но, как я уже говорила, у меня не было философских амбиций; написав «Бытие и Ничто», Сартр наметил и рассчитывал продолжить всеобъемлющее описание существования, значимость которого зависела от его собственной ситуации; ему необходимо было определить свою позицию не только путем теоретических построений, но и практическим выбором, поэтому он оказался вовлеченным в действие гораздо больше, чем я. Мы всегда вместе обсуждали его образ действия, и порой я влияла на него. Однако неотложность проблем со всеми их нюансами я воспринимала через него. И в этой области, чтобы говорить о нас, мне следует говорить о нем.
В молодости мы ощущали свою близость к коммунистической партии в той мере, в какой ее негативизм соответствовал нашему анархизму. Мы желали поражения капитализма, но не создания социалистического общества, которое, как мы считали, лишит нас нашей свободы. И потому 14 сентября 1939 года Сартр писал в своем дневнике: «Вот я и вылечился от социализма, если у меня была потребность вылечиться от него». Однако в 1941 году, создавая группу Сопротивления, он соединил в ее названии два слова: социализм и свобода. Война послужила причиной его окончательного обращения.
Прежде всего она открыла ему его историчность; после пережитого шока он понял, насколько, осуждая установленный порядок вещей, он был привязан к нему. В душе любого авантюриста живет консерватор: чтобы занять определенное положение, чтобы стать в будущем легендой, ему требуется стабильное общество. Целиком посвятив себя писательскому ремеслу, с детских лет страстно желая быть великим писателем и обрести бессмертную славу, Сартр рассчитывал на последователей, которые всенепременно примут на свои плечи наследие этого века; по сути он хранил верность «оппозиционной эстетике» своих двадцати лет: яростно разоблачая недостатки существующего общества, он не желал ниспровергать его. И вдруг все рухнуло; вечность разлетелась на куски, и он оказался без руля и без ветрил между иллюзорным прошлым и скрытым во мгле будущим. Тогда он заслонился своей моралью подлинности: с точки зрения свободы любые ситуации можно исправить, если мириться с ними, следуя некоему замыслу. Такое решение было сродни стоицизму, ибо обстоятельства зачастую не предполагают иного преодоления, кроме подчинения. Сартр, ненавидевший уловки внутренней жизни, не мог долго сносить свою пассивность, прикрывая ее словесными протестами. Он понял, что, живя не в абсолюте, а в преходящем, ему следует отказаться просто быть и решиться действовать. Осуществить такой переход Сартру помогла предшествовавшая тому эволюция. Когда он думал, писал, его первейшей заботой было уловить смысл; однако вслед за Хайдеггером прочитанный в 1940 году Сент-Экзюпери убедил его в том, что тот или иной смысл приходит в мир в результате действий людей: деяние брало верх над созерцанием. Во время «странной войны» [1] Сартр сказал мне, что, как только настанет мир, он займется политикой.
То, что он побывал в плену, наложило глубокий отпечаток на него: это научило его солидарности; отнюдь не чувствуя себя ущемленным, он с радостью принимал участие в общинной жизни. Он ненавидел привилегии, его гордость требовала, чтобы он лишь собственными силами завоевывал свое место на земле: затерянный в толпе, некий номер среди прочих, он испытал огромное удовлетворение, начав с нуля и добившись всего. Он завоевал дружеское расположение, нашел отклик своим идеям, организовал акции, мобилизовал весь лагерь, чтобы поставить на Рождество встреченную аплодисментами антигерманскую пьесу «Бариона». Суровая требовательность и тепло товарищества разрешили противоречия его антигуманизма: по сути он восставал против буржуазного гуманизма, который чтит в человеке природу; но если человека предстоит сформировать – какая другая задача могла бы увлечь его больше! Отныне, вместо того чтобы противопоставлять индивидуализм и общность, Сартр уже не представляет их себе иначе, чем слитые воедино. Он станет осуществлять свою свободу, воспринимая возникшую ситуацию не субъективно, а изменяя ее объективно, создавая будущее, соответствующее его чаяниям; и таким будущим стал – во имя тех самых демократических принципов, коим Сартр был привержен, – социализм, от которого его отталкивала лишь боязнь потеряться там, теперь же он видел в нем и единственный шанс человечества, и условие для собственной реализации.
Отношения Сартра с коммунистами – участниками Сопротивления были самыми дружескими. После ухода немцев он собирался поддерживать это согласие. Правые идеологи объясняли его союз с компартией с помощью псевдопсихоанализа; они приписывали ему комплексы самоуничижения или неполноценности, озлобленность, инфантилизм, ностальгию по церкви. Какие глупости! За компартией шли массы, социализм мог победить лишь с ее помощью; с другой стороны, теперь Сартр знал, что его взаимоотношения с пролетариатом радикальным образом ставили под вопрос его суть. Он всегда считал пролетариат универсальным классом, однако пока он надеялся достичь абсолюта с помощью литературного творчества, его сущность имела для других лишь второстепенное значение. И вот в силу историчности он вдруг обнаружил свою зависимость, и нет тебе ни вечности, ни абсолюта, а универсальность, на которую он, как буржуазный интеллектуал, уповал, ему могли даровать лишь люди, в которых она воплощалась на земле. Уже тогда он задумывался о том, что выразил позже: воистину верна лишь точка зрения на происходящее самого обездоленного; палач может не ведать, что он творит, а жертва неопровержимым образом ощущает свое страдание, смерть; истина угнетения – сам угнетенный. Только глазами эксплуатируемых Сартр сможет постичь, кто он есть, и если они отвергнут его, то он окажется запертым в своей мелкобуржуазной обособленности.
Никакая настороженность не омрачала дружеских чувств, которые мы питали к СССР; жертвы, принесенные русским народом, доказали, что в его руководстве воплощалась народная воля. Поэтому во всех отношениях легко было стремиться сотрудничать с компартией. Сартр не собирался вступать в ее ряды; прежде всего, он был очень независим, а главное, с марксистами у него обнаружились серьезные идеологические расхождения. Диалектика в том виде, как он понимал ее тогда, уничтожала его как индивида; он верил в феноменологическую интенциональность, немедленно дающую «непосредственное и полное» представление о предмете. Он не хотел отступаться – и никогда не отступался – от концепций, выработанных в философском трактате «Бытие и Ничто». Вопреки марксизму, который проповедовала коммунистическая партия, он стремился спасти человеческое измерение человека. Он надеялся, что коммунисты воплотят в жизнь ценности гуманизма, и с помощью позаимствованных у них средств он попытается вырвать гуманизм у буржуа. В плане политическом Сартр полагал, что сочувствующим надлежит играть вне коммунистической партии роль, которую внутри других партий берет на себя оппозиция: поддерживать ее, не отказываясь при этом от критики.
Такие сладостные сны родились в годы Сопротивления; оно открыло нам историю, но заслонило борьбу классов. Казалось, что вместе с нацизмом была политически уничтожена реакция; со стороны буржуазии в общественной жизни принимала участие лишь одна фракция, примкнувшая к движению Сопротивления, и она соглашалась с хартией НСС. Коммунисты, со своей стороны, поддерживали правительство «национального единства». Вернувшийся из СССР Торез призывал рабочий класс восстанавливать промышленность, работать, набраться терпения, временно отказавшись от всяких требований. Никто не говорил о возвращении назад, и в своем движении вперед реформисты и революционеры шли одними и теми же путями. В такой обстановке все противоречия стирались. Враждебная настроенность Камю по отношению к коммунистам была субъективной чертой, не имевшей особого значения, ибо, борясь за воплощение в жизнь хартии НСС, его газета защищала те же позиции, что и они, а Сартр, симпатизировавший коммунистической партии, одобрял между тем линию «Комба» и даже написал однажды для этой газеты передовую статью. Голлисты, коммунисты, католики, марксисты примирились. Во всех газетах выражалась общая мысль. Мы все хором славили поющий завтрашний день. [2]
Столько препятствий было преодолено, что ни одно не казалось уже неодолимым. И от других, и от себя самих мы ожидали всего.
Наше окружение разделяло эту эйфорию. К нам присоединялись молодые. Быть двадцатилетним или двадцатипятилетним в сентябре 1944 года казалось огромной удачей: все дороги были открыты. Подающие надежды журналисты, писатели, кинорежиссеры спорили, строили планы, со страстью решали что-то, словно их будущее зависело только от них. Их веселость укрепляла мою. Рядом с ними я обретала молодость, не теряя при этом ни крупицы зрелости, доставшейся столь дорого, что я готова была принять ее за мудрость. Так, поддавшись мимолетной иллюзии, я воссоединяла противоречивые привилегии молодости и старости; мне казалось, что я много знаю и почти все могу.