Сила обстоятельств
Шрифт:
Вскоре вернулись изгнанники. Бьянка вместе со своими родителями и мужем целый год пряталась в Веркоре, она вышла замуж за одного товарища по учебе. Раймон Арон уехал в 1940 году в Лондон, где вместе с Андре Лабартом руководил журналом «Франс либр», который недолюбливали голлисты; и хотя Арон вовсе не склонен был к излияниям чувств, когда однажды утром он появился в кафе «Флора», мы крепко обнялись. Гораздо позже в Англию приехал Альбер Палль; сброшенный на парашюте во Францию, он сражался в маки. Я с волнением встречала прежних знакомых; появились и новые. Камю познакомил нас с отцом Брюкберже, священником ФФИ (Французские внутренние силы движения Сопротивления), который приехал с Брессоном снимать «Ангелов греха» и изображал из себя бонвивана; усевшись в белой рясе в «Рюмри», он курил трубку, пил пунш, сыпал крепкими словечками. Арон взял нас на обед к Корнильону-Молинье, который был приговорен к смерти правительством Виши; у него конфисковали мебель, и он обитал на авеню Габриель в пустой роскошной квартире; чарующе предупредительный, он не скупился на рассказы о лондонских французах. Однажды
Эти встречи открыли мне историю, которая была моей и которой я не знала. Я жила взаперти, и теперь мир был мне возвращен.
Мир опустошенный. Сразу после освобождения обнаружили камеры пыток гестапо, стало известно об оссуариях. Бьянка рассказала мне о Веркоре, рассказала о том, как ее отец и муж неделями прятались в пещере; газеты сообщали подробности о массовых убийствах, о казнях заложников; были опубликованы сведения об уничтожении Варшавы. Это внезапно открывшееся прошлое вновь повергло меня в ужас; радость жить уступала место стыду за то, что мы уцелели.
По сравнению с прошлым годом материальное положение ухудшилось, не хватало продовольствия, угля, газа, электричества. С наступлением холодов Сартр стал носить старую куртку с облезлым мехом. У одного из его товарищей по плену, меховщика, я купила кроличью шубу, и мне было тепло, но кроме черного костюма, который я берегла для особо важных случаев, надеть мне было нечего, одно старье, и я продолжала ходить в башмаках на деревянной подошве. Впрочем, мне это было совершенно безразлично. После того как я упала с велосипеда, у меня недоставало одного зуба, дыра была видна, а я и не думала заполнять ее: к чему? Я все равно старая, мне исполнилось тридцать шесть лет; никакой горечи от этой мысли я не испытывала: поглощенная нахлынувшими событиями и собственной деятельностью, я ощущала себя моложе своих забот.
Я отдала Галлимару роман «Кровь других», Сартр принес ему два первых тома тетралогии «Дороги свободы». Вышло из печати мое эссе «Пирр и Цинеас»: это было одно из первых произведений, увидевших свет после освобождения. При всеобщей эйфории и еще потому, что в течение четырех лет мы были лишены идеологии и литературы, это крохотное эссе приняли очень хорошо. Я снова начала писать. У меня появилось время, так как, благодаря кино и театру, Сартр, попросивший отпуск в университете, зарабатывал деньги; средства у нас всегда были общие, так продолжалось и теперь, и мне не приходилось больше работать ради куска хлеба. Я часто призывала женщин к независимости и заявляла, что она начинается с кошелька, поэтому мне следует объяснить свое поведение, в тот момент показавшееся мне само собой разумеющимся. Дело в том, что моя материальная самостоятельность сохранялась, ибо в случае необходимости я сразу же могла занять свой пост преподавателя в университете, однако мне казалось глупым и даже преступным жертвовать драгоценным временем, доказывая себе изо дня в день, что таковая самостоятельность у меня есть. Я никогда не действовала согласно принципам, а всегда ориентировалась на цель. У меня было дело: писать стало для меня всепоглощающим ремеслом. Оно обеспечивало мне моральную самостоятельность. В своих книгах я видела истинное свое воплощение, они освобождали меня от всякого иного способа самоутверждения. Так что я без малейших угрызений совести полностью посвятила себя работе над романом «Все люди смертны». Каждое утро я шла в библиотеку Мазарини читать рассказы о былых временах. Там стоял страшный холод, однако история Карла V, приключения анабаптистов уносили меня так далеко, что я забывала о своем теле и переставала дрожать.
В прошлом году мы задумали осуществить два проекта: энциклопедию и журнал. В сентябре мы создали руководящий совет. Камю был слишком занят работой в «Комба», чтобы принять в этом участие; Мальро отказался; в совет вошли Раймон Арон, Лейрис, Мерло-Понти, Альбер Олливье, Полан, Сартр и я: в ту пору эти имена, собранные вместе, не казались диссонансом.
Мы стали искать название. Лейрис, сохранивший со времен своей молодости пристрастие к скандалу, предложил необычное название: «Свалка», его не приняли, потому что мы хотели не только будоражить, но и созидать. Из названия должно было явствовать, что мы позитивно ангажированы в современную реальность; столько газет на протяжении стольких лет имели то же намерение, что выбора практически не оставалось, и мы сошлись на «Тан модерн» («Новые времена»); это было невыразительно, но нам нравилось напоминание о фильме Чарли. Второй проблемой было создание обложки. Пикассо нарисовал ее, причем очень красивую, однако она скорее подошла бы для издания по искусству, чем для «Тан модерн», к тому же на такой обложке невозможно было разместить оглавление, хотя у нее были сторонники, и в самом совете развернулись оживленные, но беззлобные споры. В конце концов макетист издательства «Галлимар» представил проект, примиривший всех. Спорили мы лишь по пустякам, и уже я получала от этого огромное удовольствие: такая общность начинания казалась мне самой совершенной формой дружбы. В январе Сартр уехал, и я от его имени отправилась к Сустеллю, тогда министру информации, просить для нас бумагу. Меня сопровождал Лейрис, знавший его по Музею Человека. Сустелль был очень любезен, однако состав редакционного совета заставил его поморщиться: «Арон? Почему Арон?» Он ставил ему в упрек его антиголлистскую позицию. В конечном счете он дал нам обещание, которое было выполнено несколько месяцев спустя.
«Вам с Сартром хотелось бы познакомиться с Хемингуэем?» – спросила меня однажды вечером Лиза. «Конечно!» – отвечала я. Такого рода предложения мне нравились. Хотя именно это, исходившее от нее, меня не слишком удивило. Главным развлечением Лизы после Освобождения была «охота на американца», как она говорила. Американцы с легкостью раздавали свои сигареты и «пайки», и Лиза, вечно голодная, спешила воспользоваться такой расточительностью. Чаще одна, а порой, особенно в первое время, в компании Сципиона она садилась вечером на террасе «Кафе де ля Пэ» или на Елисейских полях, дожидаясь, когда какой-нибудь американский военный заговорит с ней, поклонников у нее хватало, и если находился такой, кто казался ей и скромным и забавным, то она соглашалась выпить с ним стаканчик, прокатиться на джипе, поужинать. В обмен на данное обещание свидания, которое она обычно не выполняла, Лиза приносила в гостиницу чай, сигареты «Кэмел», растворимый кофе, банки тушенки. Так она познакомилась с веселым светловолосым великаном, младшим братом Хемингуэя. Он показывал ей фотографии своей жены и детей, приносил ей ящики с пайками, рассказывал о «бестселлере», который собирается написать. «Я знаю рецепт», – утверждал он.
В тот вечер у Хемингуэя, который был военным корреспондентом и только что приехал в Париж, была назначена встреча с братом в отеле «Ритц», где он поселился. Брат предложил Лизе пойти вместе с ним и взять с собой нас, Сартра и меня. Номер, куда мы вошли, никак не соответствовал моему представлению о «Ритце»; он был большой, но некрасивый, с двумя кроватями с медными спинками. На одной из них лежал Хемингуэй в пижаме, глаза его прикрывал зеленый козырек; на столе, у него под рукой, внушительное количество бутылок виски, наполовину или совсем пустых. Поднявшись, он схватил Сартра и сжал в своих объятиях. «Вы – генерал! – говорил он, не отпуская его. – Я всего лишь капитан, а вы – генерал!» (Выпив, он всегда нажимал на скромность.) Беседа, не без помощи многочисленных стаканов виски, проходила с воодушевлением – несмотря на свой грипп, Хемингуэй был исполнен жизненных сил. Около трех часов утра Сартра стало клонить ко сну, и он ушел, пошатываясь, а я осталась до рассвета.
Босту хотелось заняться журналистикой. Камю прочитал рукопись книги, которую он написал во время войны, основываясь на своем опыте пехотинца, – «Последнее из ремесел», и взял ее для возглавляемой им у Галлимара серии «Эспуар» («Надежда»), а Боста послал на фронт военным корреспондентом. Стоило попросить Камю о какой-либо услуге, как он оказывал ее с такой простотой, что его без колебаний тут же просили о чем-то еще, и всегда не напрасно. Несколько молодых людей из нашего окружения тоже захотели поступить в редакцию «Комба»: он принял их всех. И когда по утрам мы открывали газету, нам казалось, будто мы разбираем свою личную корреспонденцию. В конце ноября США пожелали, чтобы во Франции узнали об их военных успехах, и пригласили с дюжину репортеров. Ни разу прежде я не видела Сартра таким радостным, как в тот день, когда Камю предложил ему представлять «Комба». Чтобы раздобыть необходимые документы, командировочное удостоверение, доллары, ему пришлось заниматься скучнейшими хлопотами, но, несмотря на декабрьскую стужу, он все выполнил с восторгом, омрачавшимся легким беспокойством: в ту пору ни в чем нельзя было быть уверенным. И в самом деле, в течение двух или трех дней мы думали, что план провалится: по удрученному виду Сартра я судила о степени его заинтересованности.
Америка – это столько всего означало! И прежде всего – недосягаемое: джаз, кино, литературу. Она питала нашу юность и в то же время была великим мифом, а к мифу нельзя прикасаться. Преодолеть океан предстояло на самолете, казалось невероятным, что подвиг Линдберга мы можем повторить сегодня. К тому же Америка была страной, откуда пришло к нам избавление; то было само грядущее на марше; то было изобилие и бескрайность горизонтов; то была сумятица легендарных образов: при мысли, что можно увидеть их собственными глазами, голова шла кругом. Я радовалась не только за Сартра, но и за себя, ибо этот внезапно открывшийся путь вселял в меня уверенность, что однажды и я проделаю его.
Я надеялась, что рождественское веселье в конце года воскресит былую радость празднеств, однако 24 декабря едва удалось остановить немецкое наступление, в воздухе веяло тревогой. Бост находился на фронте, Ольга беспокоилась; у Камиллы и Дюллена мы провели довольно унылый вечер, а около часа ночи с Ольгой и маленькой группой пешком спустились к Сен-Жермен-де-Пре и закончили ночь у прекрасной Эвелины Карраль. Мы ели индейку, Мулуджи пел свои шлягеры, Марсель Дюамель, тогда еще не руководивший «Черной серией», с большим обаянием – американские песни. Встречу Нового года мы отпраздновали у Камю, занимавшего на улице Вано квартиру Андре Жида с трапецией и пианино. Сразу же после Освобождения из Африки приехала Франсина Камю, светловолосая, очень яркая и красивая в своем серовато-синем костюме, но мы не часто с ней виделись, некоторые из гостей были нам незнакомы. Камю показал на одного из них, который за весь вечер не произнес ни слова. «Это тот, – сказал он, – кто послужил прототипом для “Постороннего”». На наш взгляд, собранию не хватало задушевности. Около двух часов утра Франсина сыграла Баха. Кроме Сартра, никто много не пил, а он был убежден, что этот вечер похож на прежние вечера, и, вскоре сильно развеселившись от спиртного, не заметил разницы.