Сильнее смерти
Шрифт:
Четвертого марта 1867 года, когда мне шел двадцать пятый год, я под влиянием длительных переживаний и волнений записал в свой дневник следующие строки:
«Солнечная система, среди других бесчисленных обширных систем, совершает в безмолвном пространстве свой вечный путь к созвездию Геркулеса. Безостановочно и бесшумно вращаются, кружатся в извечной пустоте гигантские шары, из которых она состоит. В этой системе одним из самых маленьких и незначительных шаров является скопление твердых и жидких, частиц, которое мы называем Землей. Вращаясь, она несется вперед, как неслась до моего рождения и как будет нестись после моей смерти, – кружащаяся тайна, неведомо откуда пришедшая и неведомо куда убегающая. На поверхности этой движущейся массы копошатся бесчисленные микроскопические существа, и одно из них – это я, Джон Мак-Витти, беспомощный, бессильный,
Как сказано выше, я записал эти строки в свой дневник, и в них нашли выражение мысли, которые не были вызваны минутными, преходящими эмоциями, а постоянно владели мной и глубоко вкоренились в мое сознание.
Но вот умер мой дядя – Мак-Витти из Тленкерна, тот самый, что в свое время был председателем различных комитетов в палате общин. Он разделил свое огромное состояние между многочисленными племянниками, и у меня оказалось достаточно средств, чтобы без нужды прожить остаток дней. Вместе с тем я стал владельцем унылой и бесплодной песчаной полосы на побережье Кейтнесса, которую старик, по-моему, подарил мне в насмешку, – он обладал чувством мрачного юмора. Я работал тогда адвокатом в одном из городков средней Англии. Теперь я мог осуществить свои чаяния и, отбросив все ничтожные, низменные стремления, посвятить себя возвышенной цели – познанию тайн природы.
Мой отъезд из городка, где я жил, несколько ускорило то обстоятельство, что я чуть не убил в ссоре человека; я обладаю вспыльчивым характером и в гневе теряю самообладание. Против меня не возбудили судебного преследования, но газеты тявкали по моему адресу, а люди косились на меня при встрече. Кончилось тем, что я проклял их вместе с их отвратительным, прокопченным городишком и поспешил в свое северное поместье, где надеялся обрести покой и подходящую обстановку для научных занятий и уединенных размышлений. Перед отъездом я взял из своего капитала некоторую сумму денег, и это позволило мне захватить с собой прекрасное собрание наиболее современных философских трудов, а также инструменты, химикалии и другие вещи, которые могли мне понадобиться в моем уединении.
Унаследованный мною участок представлял собой узкую, преимущественно песчаную полосу, тянувшуюся на протяжении двух с лишним миль вдоль побережья бухты Мэнси и Кейтнесса. На этом участке стоял ветхий дом из серого камня, причем никто не мог мне сказать, когда и для чего он был здесь построен. Я отремонтировал его и сделал вполне пригодным жилищем для человека с такими неприхотливыми вкусами, как у меня. Одна из комнат служила мне лабораторией, другая гостиной, а в третьей, находившейся под самой крышей, я повесил гамак, в котором и спал. В доме было еще три комнаты, но я пока не пользовался ими и отдал одну из них старухе, которая вела мое хозяйство. На многие мили вокруг не было других людей, кроме двух простых рыбацких семейств – Юнгов и Мак-Леодов, проживавших по ту сторону мыса Фергус. Перед домом расстилалась огромная бухта, а позади него возвышались два длинных обнаженных холма, над которыми в отдалении виднелись другие повыше. Между холмами лежала узкая долина, и когда ветер дул с суши, он проносился с унылым свистом, раскачивал ветви под окнами моей мансарды и шептался с ними о чем-то грустном.
Я не люблю людей. Справедливости ради замечу, что они, по-моему, как правило, не любят меня. Я ненавижу их подлое пресмыкательство, их условности, их хитрости, их полуправды и неправды. Их обижает моя резкая откровенность, мое равнодушие к их общественным установлениям, мой протест против всякого рода насилия. Сидя в своем уединенном кабинете в Мэнси, среди книг и химикалий, я мог оставаться – бездеятельный и счастливый – в стороне от шумной толпы с ее политикой, изобретениями и болтовней. Впрочем, не совсем бездеятельным: в своей маленькой норе я работал и добился кое-каких успехов. У меня есть все основания считать, что атомистическая теория Дальтона основана на недоразумении, и, кроме того, я открыл, что ртуть не является элементом.
Весь день я был занят своими дистилляциями и анализами. Нередко я забывал, что мне нужно поесть, и когда старая Медж в пять часов подавала мне чай, я обнаруживал, что мой обед все еще стоит на столе нетронутым. По ночам я читал Бэкона, Декарта, Спинозу, Канта – всех тех, кто пытался постичь непознаваемое. Эти бесплодные отвлеченные мыслители, не добившиеся никаких результатов, но щедрые на многосложные слова, напоминали мне чудаков, которые в поисках золота обнаруживают только червей и с восторгом выставляют их напоказ, как ценную находку, цель своих исканий. По временам мною овладевало беспокойство, и я совершал переходы в тридцать – сорок миль, без отдыха и еды. Когда я – худой, небритый, растрепанный – проходил через деревни, матери поспешно выбегали на дорогу и уводили детей домой, а крестьяне высыпали из кабаков, чтобы поглазеть на меня. По-моему, я получил широкую известность, как «сумасшедший барин из Мэнси». Однако я редко предпринимал такие походы, обычно довольствуясь прогулками по берегу перед своим домом, и, сделав океан своим другом и наперсником, утешал себя, покуривая крепкий черный табак.
Есть ли на свете лучший друг, чем огромное, беспокойное, волнующееся море? С каким только настроением нашего духа оно не гармонирует! Море – это полнота жизни, и человек испытывает прилив бодрости, слушая его живительный шум и наблюдая, как катятся длинные зеленые волны, на гребнях которых весело дробятся солнечные лучи. Но когда свинцовые валы в ярости вздымают косматую голову и ветер ревет над ними, еще больше их раззадоривая, тогда даже самый мрачный человек чувствует, что и в природе есть такая же угрюмая меланхолия, как и в собственном существе.
В спокойные дни поверхность бухты Мэнси была гладкой и блестящей, как зеркало, и только в одном месте, недалеко от берега, воду рассекала длинная черная полоса, напоминавшая зубчатую спину какого-то спящего чудовища. Это была опасная гряда скал, известная рыбакам под названием «зубастого рифа Мэнси». Когда ветер дул с востока, волны с грохотом разбивались об утесы и брызги перелетали через мой дом, достигая находившихся позади холмов. Бухта была живописна, но открыта для сильных северных и восточных ветров, и из-за ее грозного рифа моряки редко заходили в нее. Было что-то романтическое в этом уединенном месте. Катаясь в лодке в тихую погоду и свесившись через борт, я пристально всматривался в глубь моря и различал там мерцающие, призрачные очертания огромных рыб, которые, как мне казалось, были совершенно неизвестны натуралистам, и мое воображение превращало их в духов этой пустынной бухты. Однажды в безветренную ночь, когда я стоял у самой воды, откуда-то из глубины, то усиливаясь, то ослабевая в неподвижном воздухе, в течение нескольких секунд разносился глухой стон, словно в безысходном горе кричала женщина. Я слышал это собственными ушами.
В этом уединенном приюте, между незыблемыми холмами и вечно шумящим морем, избавленный от людской назойливости, работая и размышляя, я провел больше двух лет. Постепенно я так приучил к молчанию свою старуху служанку, что она стала редко открывать рот, хотя я уверен, что, навещая два раза в год своих родственников в Уике, она за эти несколько дней полностью вознаграждала себя за вынужденное молчание. Я уже почти забыл, что являюсь членом великой семьи человечества, и привык жить среди мертвецов, книги которых я внимательно изучал, когда произошел случай, придавший моим мыслям новое течение.
После трех суток бурной погоды в июне выдался тихий, спокойный денек. Ни малейшего дуновения не чувствовалось в воздухе в тот вечер. Солнце зашло на западе за гряду багровых облаков, и на гладкую поверхность бухты легли полосы алого света. Лужи воды после прилива казались на желтом песке пятнами крови, словно здесь с трудом протащился какой-то раненый великан, оставив кровавые следы. По мере того как сгущались сумерки, бесформенные облака, нависшие над восточной частью горизонта, собрались в огромную, причудливых очертаний тучу. Барометр все еще стоял низко, и я чувствовал, что надвигается гроза. Около девяти часов вечера с моря стали доноситься глухие стоны, словно какое-то измученное существо почувствовало, что вновь приходит час его страданий. В десять часов с востока подул сильный бриз. К одиннадцати часам он усилился и в полночь разразился таким яростным штормом, какого я еще никогда не видел на этом бурном побережье.