Сильные духом (Это было под Ровно)
Шрифт:
— Как ты относишься к этой «курской истории» и вообще к тому, что русские наступают? — спросил фон Ортель.
Сам вопрос уже заключал в себе доверие. Упоминать о Курске и о боях на Волге можно было только в разговоре с человеком, которого хорошо знаешь.
— Как тебе сказать… — произнес Зиберт неопределенно. — Я смотрю на этот вопрос двояко. Мне кажется, что у нас и на этот раз есть довольно основательная причина носить траур… Но я не люблю траура. Я не политик и мало понимаю в этом деле, но я бы сказал… Если тебе это будет смешно, то я не обижусь… Я думаю, что есть такие исторические моменты, когда поражения
— Браво! — воскликнул фон Ортель. — Из тебя, Зиберт, вышел бы превосходный теоретик. Пока не поздно, покажись Альфреду Розенбергу, а то еще день — и он укатит в Берлин. Выскажи перед ним свои взгляды, и он возьмет тебя к себе в помощники!
— Кстати, батюшка мой был с ним когда-то довольно близок. Думаю, что и меня он вспомнил бы, если бы увидал.
— Ну да, вы ведь с ним земляки? Впрочем, говорят, что Розенберг выходец из России. Так что не ты, а скорее я его земляк.
— Ты? Ну, ты меньше всего похож на уроженца Тюмени!
— Тюмени! — засмеялся фон Ортель. — Ты знаешь, где Тюмень!
— Кажется, где-то под Москвой.
— Нет, на Урале. Даже за Уралом. Вот видишь, я все-таки знаю Россию!
— Любознательность?
— Скорее уж долг профессии.
— Ты назвал себя уроженцем России. Это тоже по долгу профессии?
— Ты довольно догадлив. Мы, однако, говорили о Курске… Видишь ли, Зиберт, я, правда, не теоретик, но в политике кое-что понимаю, и я тебе скажу: если бы фюрер нашел правильный подход к русским, эта страна давно была бы очищена и мы жили бы здесь припеваючи.
Фон Ортель выцедил рюмку ликера, налил себе следующую и продолжал:
— Что значит найти правильный подход к русским? Это значит, — он поучающе ткнул пальцем в грудь собеседника, — постичь характер народа. Тебе приходилось допрашивать русских? Если да, то заметил ли ты в них одну особенность — они не просят пощады!
— Да, я обратил внимание, — сказал Зиберт.
— Так вот, — продолжал фон Ортель, распаляясь, — этот народ не такой, чтобы с ним можно было сладить. Помнишь, я рассказывал тебе про старика, который наклеивал листовки? Он так никого и не выдал, при пытках молчал, а идя на виселицу, кричал большевистские лозунги. Что же делать с таким народом? У нас предпочитают повесить сто человек, а сто тысяч погнать на работы и дать им листовки Геббельса и Розенберга. Ты уж меня извини, но все эти теоретики и пропагандисты даром едят хлеб. Все они, вместе взятые, не стоят одного средней руки диверсанта. Нам не нужны ни листовки, ни эта рабочая сила.
— Но она — даровая! — вставил Зиберт. — Как же можно от нее отказаться!
— Вот ваша беда, господа прусские помещики! — воскликнул фон Ортель. — Вы меркантильны, вам нужна нажива, вам нужна дешевая рабочая сила — и это-то нас губит. Да, да, если бы не гнались за выгодой, а попросту перестреляли всю эту страну и освободили ее для себя, тогда был бы какой-нибудь толк!
— Ты, значит, предлагаешь уничтожить всех русских?
— Мне не важно, кто они —
— Ты не совсем оригинален. Так считает и гаулейтер Кох.
— Что ж, он совершенно прав.
В это время певица — дородная, не первой молодости женщина с лицом, в такой степени раскрашенным, что казалось, оно загрунтовано пудрой, как холст белилами, а сверху нанесены черным — новые брови, красным — губы, и только серые водянистые глаза остались на прежнем месте, — обратившись через весь зал к фон Ортелю, объявила, что будет петь по требованию публики. Офицеры в зале зашумели, захлопали, посыпались реплики, и в конце концов певица начала «Сон гауптмана», песенку, не менее излюбленную аудиторией, чем знаменитое «Я грезил о тебе».
Гауптману, о котором она пела, снились тонкие губы его подруги, их уютная комнатка на Бисмаркштрассе и поместье под Киевом, которое он, гауптман, завоевал для своей милой.
— Боюсь, что Киев — это уже прошлое, — заметил по этому поводу фон Ортель. — Бои развернулись под Белой Церковью, а завтра… Впрочем, кто знает, что будет завтра!.. Послушай, Пауль, у тебя есть деньги?
— Ты становишься пессимистом, Ортель! — сказал Зиберт, положив на стол пачку в пятьсот марок.
— Нет, — задумчиво произнес фон Ортель, считая деньги, — мне нельзя думать, что мы можем проиграть войну. Русские меня повесят. А впрочем, я переметнулся бы к англичанам или американцам. С моей специальностью не пропадешь — знатоки России всегда понадобятся.
— А ты причисляешь себя к знатокам России?
— О да!
— Постигаешь душу народа при помощи резиновой дубинки?
— Зачем же? Мне приходилось бывать в Москве, — спокойно сказал фон Ортель, пряча деньги в карман.
— В Москве?
— Чему ты удивляешься? Я жил там два с лишним года.
— Как это интересно, должно быть!
— Вот не сказал бы. Я жил там, как в пустыне.
— Не было своих людей?
— Это во-первых. Во-вторых, в пустыне ходишь по раскаленному песку.
— Ты хочешь сказать, что тебе там обожгли пятки? — спросил Зиберт, берясь за бокал.
— Да, ты недалек от истины. Странный народ. Стоит навлечь на себя подозрение, как любой встречный мальчуган отведет тебя в милицию.
— И, вероятно, ты не очень хорошо поработал в Москве?
— Да, там мне не повезло.
— Не обижайся, Ортель, но мне всегда как-то думалось о вашей деятельности без особого уважения. Кормят людей, как на убой, одевают, как на бал, платят, как министрам, и держат в тылу. А чем они, в сущности, заняты? Охотятся за сопливыми комсомольцами, порют и вешают крестьян и насилуют девок. А на фронте мы каждую минуту ставим свою жизнь на карту — и никакого почета.
— Ты ничего не знаешь о нас, Зиберт. Если перестают работать мозг и сердце, человек умирает, а мы мозг и сердце Германии.
В этот момент к их столу подошел средних лет человек, лысоватый, в синей гимнастерке, в брюках навыпуск. Он приближался медленно, с опаской поглядывая на обоих офицеров, не решаясь подойти близко, но в то же время желая что-то сказать.
— Что, Науменко? — спросил фон Ортель по-русски. — Что тебе здесь надо?
— Ничего особенного. Просто увидел вас и подошел поприветствовать, — проговорил Науменко, осклабясь.