Сильные
Шрифт:
– Вставай, чурбан! Вставай, дубина!
Это не дедушка. Это я кричу. Чурбан – чурбану, дубина – дубине.
А толку?
– Хватай ее! Беги!
Баранчай к выходу откатился. Полыхнул, выбросил сноп искр – все, нет железного человека. И орел прочь унесся, калека одноглавый. Костром вспыхнул, дымом окутался, прянул ввысь пылающей головней.
– Вор!
Пал на боотура косматый утёс. Вышиб две души, а вернулись три. Нет больше дедушки Сэркена, нет медного змея-душителя. Есть я, Юрюн Уолан, и то скоро не будет. Бьет меня Уот смертным боем:
– Попался? Буо-буо!
Два кулака. Два молота.
– Н-на! Получай!
Получаю.
– Вот тебе! Будешь знать!
– Не тронь!
Надо мной – вихрь. Вокруг Уота – вихрь. Живой, страшный, бешеный. У вихря когти-ножи. У вихря пальцы-удавки. У вихря мосластые ручищи. Шея у вихря длинная, вертлявая. Клюв щелкает, дымный хвост по стенам хлещет. Как ножом по железу:
– Не тронь!
– Убью!
– Не тронь!
– Убью!
– Замуж!
– Убью!
– Замуж пойду! За него!
– Убью!!!
– Замуж! Семья! Уши разуй, громила!
– Семья? Замуж? Кэр-буу!
– Я тебе дам кэр! Я тебе дам буу! Понял?!
– А-а, буйа-буйа-буйакам!
– Не тронь, говорю!
– Трогаю. Люблю. Не убью, нет.
– Слезь с него! Раздавишь!
– Первая здравица – за жениха!
Эпилог
Крику было – караул! Дедушка Сэркен спел бы: до восьмых небес. Нет, не спел бы. Что он, дурак, дедушка Сэркен? На восьмых небесах и до восьмых небес? Тут рукой подать, шепотом – и то докричишься. Ладно пусть будет до Вышней бездны Одун. Главное, что крику много:
– Ты не моя дочь!
– А чья же?
– Чья-то! Чужая!
Тесак по мясу – вжик! И еще раз – вжик! Ломти ровные, красивые, один в один. Блестят на срезах, текут росой. Врага такими ломтями нарежешь, с двух сторон обжаришь – вкуснотища! Был бы только враг поупитанней…
– У меня твои глаза! У меня папины уши!
– Глаза? Уши? Ха!
– И ничего не ха!
– Тебя подменили! При рождении!
– Я вся в тебя!
– Ты?
– Я!
– В меня?
– В тебя!
– Моя дочь, и не умеет готовить? Я отрекаюсь от такой дочери!
Умсур счастливо засмеялась. В последнее время удаганке выпадало мало поводов для смеха, и еще меньше – для счастья. А тут ворохом привалило: мама радуется, мама светится, у мамы прекрасное настроение. Со стороны послушаешь: скандал! А если не со стороны? Если изнутри, из самой сердцевины?
Солнечная Нуралдин-хотун заявилась к дочери без приглашения. Упала снегом на голову: едва Умсур вернулась домой, в свое жилище на склоне железной горы, не отойдя как следует от битвы Нюргуна с Эсехом, а мама уже здесь, ждет, хмурится, и облако Мюльдюна-бёгё уплывает прочь в мутной синеве. Уплывает? Мчится, гонимое ветром, быстрей быстрого, словно могучему Мюльдюну проще сойтись в бою с ватагой адьяраев, чем встать между двумя родными женщинами.
Я поживу у тебя, сказала мама. Так будет лучше, сказала мама. Папе тяжело, сказала мама, ему надо побыть одному. «Как он себя чувствует? – спросила Умсур. – Он здоров?» Здоров, отмахнулась мама. Вычухался. Умсур и представить не могла, что мама способна так говорить о папином самочувствии. «Точно?» – переспросила удаганка. Мама кивнула: точно. Если, конечно, мы говорим о здравии телесном. А для здравия душевного… И тут маму прорвало. Пусть поднимет задницу, рявкнула Нуралдин-хотун, сверкнув взглядом. Приберется в доме! Сходит за кумысом! Отыщет свежую рубаху! А то сидит, Закон-Владыка, седалище греет, сам себя жалеет до усрачки! «Как? – в ужасе воскликнула
И зажили они душа в душу, спел бы дедушка Сэркен. Нет, не спел бы. Во-первых, те из слушателей, кто за точность строки глотку перегрызет, исправили бы дедушку: зажили они три души в три души. Звучит дурно, зато не подкопаешься. А во-вторых, у дедушки сейчас хватало кого воспевать и без Нуралдин-хотун с ее старшей дочкой.
– Ладно, – сжалилась мама. – Моя дочь, моя. В семье не без урода.
– Твои глаза, – напомнила Умсур. – Папины уши.
– А желудок? Желудок чей?
– Ох, не спрашивай.
– Ты что, круглый год живешь всухомятку?
– По-разному, мама.
Умсур не стала объяснять матери, что стряпня – последнее, чем бы ей хотелось заниматься. Куда проще слетать белым стерхом на озеро или болото, съесть рыбку, лягушку, яйцо другой птички, а то и чужого беспомощного птенца. Корневища пушицы и сусака, клюква, жужелицы – все на пользу. Сейчас, когда время в Трехмирье сошло с ума, где-то всегда находилось лето. Поздняя весна, ранняя осень – журавль не голодал, выискивая меж дней и ночей, скачущих подобно льдинам в половодье, сытный час. Возвращаясь, Умсур спускалась в недра железной горы, к взбесившемуся механизму, вслушивалась в отвратительный скрежет – и сутки напролет била в бубен, пытаясь выровнять ритм мироздания, вернуть его к естественному порядку. Ничего не получалось, но удаганка не оставляла попыток. Когда же Умсур забывалась сном, кратким и беспокойным, ей виделся сплюснутый остров, бешеное вращение в пустоте цвета млечной сыворотки – и Нюргун, прыгающий в огонь. Бубен рвался, Нюргун вспыхивал, горел, сгорал без остатка; Умсур кричала, тщетно мечтая проснуться, но все повторялось снова: Нюргун, прыжок, дыра в бубне, смерть. В снах умирал Нюргун, не Эсех. Иногда сон баловал Умсур разнообразием: в огонь прыгали Юрюн, Мюльдюн, малышка Айталын. Проснувшись, удаганка молилась неведомо кому, чтобы бубен уцелел. Хотя бы раз! Один-единственный разик! Молитвы звучали как проклятия. До приезда матери Умсур старалась спать пореже, рискуя свалиться в обморок. Сейчас она надеялась, что присутствие солнечной Нуралдин-хотун ослабит грозный напор видений. Ведь мама! мама! мамочка…
А что, сказал бы Юрюн. Обычное дело.
– Стрела, – мама отложила тесак. – Покажи мне стрелу.
– Какую стрелу? Чью?!
– Его стрелу. Покажи, я хочу видеть.
Сперва Умсур не поняла. А когда поняла, ужаснулась: неужели мама читает ее мысли? Стоило вспомнить Юрюна…
– Принести ее сюда?
– Не надо. Где она у тебя хранится? В кладовке?
– В спальне.
Брови Нуралдин-хотун взлетели на лоб, но мама промолчала.
Стрела торчала в косяке двери, ведущей в спальню. Умсур воткнула ее выше своего роста, чтобы случайно не сломать, треснувшись лбом.
– Выдерни, – попросила мама.
И удивилась, видя, что дочь окаменела:
– Ты слышишь меня?
Умсур превратилась в столб, в ось миров. Привяжи к ней боотура, рвущегося на свободу, и удаганка не шелохнулась бы.
– Что такое? Умсур, тебе плохо?
– Стрела, – пробормотала Умсур. – Его стрела.
– Что стрела? По-моему, как новенькая.
Мама говорила правду. Ржавчина ушла с наконечника, сталь хищно блестела. Там, где были зазубрины – ровно заточенная кромка. Дрожали пышные перья, на древке – ни пятнышка гнили.