Симеон Гордый
Шрифт:
– Ты иди!
Поднялась в опустелые горницы. Стало чуточку грустно, что не со всеми, не вместе, как встарь, при муже и господине своем, когда Александр и сам гулял с дружиною, и братья его бегали ряжеными по Твери, и она не чуралась веселья, рядилась с жонками, дразнила хмельного супруга призраком измены, сидела за общим, с дружиною и челядью, столом, пела… Ох бы и сейчас попеть! Нынче она токмо в церкви, в хоре, и отводит душу… Куда все ушло, миновалось! В краткий час отдыха – за пялами, вышивает гладью воздух в Спасо-Преображенский собор, да и тут дети обсядут со сказкой. Или уж им споет потихоньку вполгласа какую песенку. И сейчас бы спела для себя, одной! Да для него,
То не пыль, то не пыль, То не пыль в поле, курева-а-а стоит!
То не пыль, то не пыль в поле…
Уронила голову на руки, заплакала. Не слышит ее милый, и петь не для кого больше теперь! Быстро отерла слезы. По шагам за дверью догадала, что Микифор, посельский. Встала, свела брови, кутая плечи в индийский плат (сама не ведая, сколь хороша в сей миг). Микифор глянул, склонился низко:
– Рожь привезли, государыня!
Усмехнулась глазами. Не государыня она, простая княгиня, вдова. Почто и величает!
– Селянин на поварне, поди, коли не пьян, созови! Хлебный анбар, что под стеною, даве вымели, почистили под новину, туда и кладите! Сколь четвертей? Погоди, сама гляну!
Ударила рукой в подвешенное медное блюдо (подумалось: а коли и на сенях нет никого?). Однако прислуга нашлась. Выскочила раскосмаченная, рот до ушей, девка (уж не миловалась ли с кем?). Подала зимний вотол. Настасья плотнее завязала сверх повойника простой пуховый плат, сошла на задний двор, куда въезжали сейчас припозднившиеся возы. Вот и вновь некогда ей погрустить-подумать! Будет считать кули, выпрастывая руки в прорези меховой оболочины, совать ладони в рожь: не сырая ли? Будет скликать слуг, следить, чтобы полупьяные холопы по-годному уложили зерно, чтобы возчиков накормили и напоили на поварне, а коням задали овса и сена, а там вечерний обход, а там ужин и дети, коих всех по очереди надо уложить в постелю, присмотрев, не позабыли ли няньки вымыть малышей и расчесать им волосы. А после всего – молитва перед иконою Богоматери, за всех поряду, живым – за здравие, мертвым – за упокой. Иногда за весь долгий день и не присядешь ни разу!
А Маше надобно жениха. А Всеволод растет, и – кто будет править Тверью? А в Литве, слышно, нестроения, осенью был набег на Можай, не станут ли ратитьце с Москвою? В этих делах она мало что может понять. Был бы жив покойный супруг! А Мишуту надобно учить грамоте, а там и Владимира с Ульяной, а там и Андрюшу…
Муж мой, ладо! Видишь ли ты меня оттоле, зришь ли мои труды неусыпные в память твою, во имя твое и в честь? Как трудно порою засыпать без тебя в святочную, полную веселья и смеха разгульную ночь!
Наутро, едва она справилась с обходом служб и клетей, явился служка сообщить, что епископ Федор желает ее видеть. Настасья быстро распорядилась о закусках и о питии, ждала в особной горнице, где принимала важных гостей. Про себя положила непременно поговорить о Мишутке.
Тверской епископ был со вдовой Александра накоротке и потому не стал слишком чиниться и говорить околичностями. Коротко осведомясь о здравии чад, отведав рыбы и запив ее травным настоем (в последние месяцы епископ Федор сильно прихварывал, и Настасья, зная это, заказала ему заранее мягчительное питье с мятою и зверобоем), епископ откинулся в кресле и сам повел речь о том, о чем Настасья намерилась его вопросить.
– Отроку Михаилу подходит срок к научению книжному, – выговорил Федор. – Како мыслишь ты, госпожа, о сем деле, наиважнейшем для юного отрока?
Выслушав ответ вдовы, Федор склонил голову, покивал согласно, вновь глянул светлым старческим взором. С легкою улыбкою примолвил: не хотела бы она отослать сына учиться в Новгород, к архиепископу Василию, понеже оный крестил младеня и ныне хощет приложити труд свой к воспитанию Михаила и научению книжной грамоте?
Настасья вспыхнула, смешалась, поняв сразу и всю заманчивость предложения Василия Калики, и могущее воспоследовать неудовольствие Костянтина с Авдотьей, ежели не самого великого князя Семена.
– Позволь, владыко, побеседовать с сыном моим.
Скоро Михаил предстал перед матерью и епископом. С мороза остро почуялись ему все запахи: старческий, Федора, привычный – от матери, запах свечей, травного настоя, рыбы и закусок, расставленных на столе (ему тотчас захотелось есть, но он сдержался, понимая, что попросить сейчас, в присутствии епископа, кусочек рыбы было бы неблагопристойно).
– Поедешь учиться в Новгород?
Отрок перевел взгляд с матери на епископа и обратно. Что это они решили тут вдвоем? Первое чувство было – бежать назад доигрывать с ребятами. Какой там Новгород, зачем? Он прихмурился было, опустил голову, задумался, кусая губы, и вдруг горячая волна прилила к сознанию: в Новгород Великий! В тот далекий и богатый город! Который, говорят, еще больше Твери, где иноземные корабли, немецкие, датские и варяжские гости, где река Волхов и Перынь…
– Хочешь поехать? Тебя зовет крестный твой, Василий Калика! – донесся издалека голос епископа.
Михаил поднял голову, глаза блеснули:
– Конечно, хочу! – воскликнул он. – А правда, что в Волхове живет змей и ему бросают людей на съедение?
Епископ Федор улыбнулся. Настасья, охнув, притянула сына к себе:
– Тебя не съест, не боись!
– А я и не боюсь, мамо! – с легкою обидой отозвался отрок, чуть отодвинув Настасью плечом, и вновь поднял светлые любопытные глаза: – А что, теперь уже змея того неможно увидеть?
Глава 32
Ольгерд встал, резко отшвырнув серебряный кубок. Багряное вино, точно кровь, полилось по столу.
– Ты знаешь, что я не пью! Не советую и тебе пить, Кейстут! Нам нужны ясные головы, чтобы хотя удержать их на этих плечах! Неужели ты не видишь, что Литва гибнет! И погибнет вскоре, ежели ты… Ежели мы с тобой не спасем ее нынче, сейчас!
Он стоял, прямой и высокий. Кожаный пояс с чеканными узорами из серебра красиво стягивал стан. Льняные волосы прямыми прядями падали на плечи. Длинное лицо Ольгерда, всегда такое спокойное, нынче потемнело и подергивалось от гнева. (Князья были одни в палате, почему только Ольгерд и дал себе волю.) Внизу, во дворе и за стеной, шумела дружина, шел пир, рекою лилось пиво и вино. Кейстут потому и поднес кубок брату, хотел порадовать, разыскав его в этой уединенной горнице, не чая худого от чары красного фряжского.
– Гибнет? Литва? – не поняв, изумился Кейстут.
– Да, да! Не обольщай себя тем, что наши рати стоят под Киевом, что мы заняли Галичину с Волынью, взяли Полоцк и Луцк и не сегодня-завтра, быть может, возьмем Смоленск! Скажи, можем мы справиться с Орденом? Немцы одолевают нас в каждом бою! И еще страшнее – без боя! Вильна наполнена католиками, Явнут давно уже в руках римских попов! Над нами висит Польша, и венгерский король точит меч, мечтая завладеть Галичем! Ведомо тебе это? Ведомо тебе, кому поможет богемский король, ежели разразится война? Да! Отец отдал нашу сестру, Ольдону, королю Казимиру в жены, а с нею воротил двадцать четыре тысячи пленных поляков, которые снова пойдут на нас, когда грянет война! И не венгерский король, так сам Казимир протянет тогда руки к Галичу!