Симеон Гордый
Шрифт:
Он взглядывает пугливо во тьму. Какие-то черные пятна мреют, сгущаясь, в клубящемся пологе дыма. Вновь подступает то, давнее, едва не сгубившее его. Но теперь уже не о нем, не о Симеоне речь. От него требуют иной крови. Он должен отдать чужую жизнь. Жизнь нелюбимой, чуждой ему девушки, одержимой к тому же нечистою силой. Быть может, гибель предназначена ей искони?
Или это новое искушение злых сил, более страшное, чем прежние, когда под угрозою была его собственная судьба? Кумопа сказала бы, возможно! А лукавый разум уже юлил, подсказывал, искал среди слуг такого, кто мог бы исполнить… Да и сам… яд… и никто
Сколько раз на его пути вставал этот искус! Сколько раз он отстранял от себя чашу сию? Да и сам Алексий не того ли требовал от него, нудя утеснять Тверь, не давать правого суда Всеволоду… И вот теперь эта ненужная, ненадобная никому жизнь! Когда тысячи гибнут ежеден от моровых болезней, от глада и мраза, когда кого-то кажен час убивают, уводят в полон… Что пред теми тысячами и тьмами одна-единая жизнь злой и вздорной бабы, не возмогшей даже прийти по праву венчанному мужу своему?! Глупый камень при дороге, попавший под колесо. Откинь его в сторону – и забудь, и езжай куда тебе нать! И… уже не останавливай, не взирай, ежели и другие окажут под колесами твоей судьбы!
Черное пятно ширит и ширит в клубящемся облаке дыма, серые руки тянут к нему, неслышно забирая в полон.
И он потом сумеет любить? Или токмо убрать силою, губить и калечить, терзать чужую сладкую плоть? Чего ты хочешь, чего ты ждешь от меня, какой иной злобы? От меня, поставившего пределом жизни своей несвершение зла?
Хочешь ли ты сказать, что я все одно проклят, и Господь мой отступил от меня, и нет для меня теперь иного пути? Это ты хочешь сказать, да?!
И серые тени оступают его все гуще и гуще, рдеют угли, темнеет зола, гаснет багряный свет. Уже не чудеса далекой Индии – мрачный огонь преисподней посвечивает, рдея, сквозь черную коросту тьмы. Где же спасительный холоп с дровами? Почему не идет?
Тихо открывается дверь. Нет, то не истопник! Семен оборачивает чело со следами копоти и слез. Евпраксия стоит у порога, обтягивая по плечам серый пуховый плат. Тени резких недобрых морщин пробороздили ее одутловатое, померкшее, подурневшее всего за год лицо.
– Скажи, кто такая Мария?!
Семен молчит, застигнутый врасплох. Он не может гневать сейчас, он смертно устал от недобрых дум и обманов.
– Тверская княжна, да?!
– Опраксея! – предостерегающе сдвигая брови, говорит Симеон.
– Да! Да! Да! Да!! – кричит она, заливаясь ненавистными слезами, кашляя и захлебываясь дымом.
– Ты произносишь ее имя по ночам! Ты не любишь меня! Зачем… К чему… Почто было сватать меня у отца!
– Я не знал ее раньше, – тихо отвечает Семен. – Я не виноват пред тобой!
Евпраксия плачет, некрасиво кривясь, и он смотрит на нее немо, без жалости и сострадания.
– Я… я… проклинаю тебя! Пущай тебе будет, как и мне! Того горше! Держи, корми! До смерти держи! Так хочешь? Да? Штоб ни свету тебе и ни радости! Сдохните скорей оба! А я, я тогда уйду в монастырь! Нет, порадую ищо! Песенку спою на могиле на твоей! Убей! Не можешь? Гад! Гад! Гад! Убей, ну! Нет, не можешь, да? Свобожу! Не боись! Нынче ухожу в монастырь! Я уже решила, вот! Пото и пришла сказать тебе!
Огромная радость. Нет, гулкая пустота освобождения. Как звенит в голове! Только перешагнуть эту ступень, перешагнуть через нее, и там – пир, свобода и счастье! (А она – вечным укором тебе? В келье, да? Быть может, все-таки лучше – смерть? Почему ты вся серая? Почему?! Господи, воля твоя!) Века обрушились каменной осыпью слов и запретов, рухнули стены, померк и закачался над головою свод небес. Симеон встал, шагнул к жене, вымолвил глухо:
– Никуда, ни в какой монастырь ты не уйдешь! Я отсылаю тебя к отцу! Ты – девушка и не виновна ни в чем! У тебя будут муж, дети, счастье!
Она плачет, отрицая, качает головой. Она уже не хочет иной судьбы. Злоба, ненависть, вожделение, месть… «Ты всего, всего лишаешь меня, проклятый! – кричат ее отчаянные глаза. – Убей! А нет – полюби! Или дай мне вечно скорбеть об утерянном счастье!»
Но нет, он не может, никогда не сможет уже ступать по трупам людей!
Он утешает ее, гладит по волосам. Оба кашляют, стоят в дыму, и ошметья серо-черного мрака, разбитые, разорванные, распуганными змеями, извиваясь, уползают в печной морок. Он почти любит, почти жалеет Евпраксию в сей миг, готов ласкать ее, лишь бы унять потоки непрошеных слез.
– Пойдем отсюдова! Увидят! Холопы… – уговаривает он ее, и Опраксея медленно подается его настойчивым рукам, делает шаг, другой. Она верит, боже мой, она верит, что все мочно воротить и начать сызнова! И лишь поздно ночью, проговорив в опочивальне с мужем несколько часов подряд, понимает наконец, что вернуть ничего нельзя и неможно, что Симеон по-прежнему далек от нее и что монастырь или родимый дом – две дороги, сужденные ей судьбой. Но и той монастырской, печальной, но почетной судьбы не дает ей московский князь. Изнемогши от слез, усталая, она наконец уступает его упорству и сдается, соглашаясь на родимый дом. (Ей предстоит благополучное замужество, у нее будут дети и семейная жизнь, но все это потом, после, теперь же она не чует ничего, кроме огромного горя и стыда да еще – гнева на тверскую разлучницу).
А Симеону, после еще одной бессонной ночи, предстоит искать, кто из бояр захочет выполнить небывалый княжеский приказ: отвезти мужнюю жену (великую княгиню!), обратно к ее отцу, князю Федору Святославичу на Волок, с приказанием вдати ее замуж и тем поднять ропот и пересуды по всем окрестным градам и весям, вызвав, быть может, боярскую замятню, или новую ссору со Смоленском на радость Литве и Ольгерду, или церковное отлучение, ежели того пожелает митрополит Феогност… Словом, нарушить все мыслимые и немыслимые законы, обычаи и христианские правила, слагавшиеся, трудно сказать, почти полторы тысячи лет! И все для того, чтобы не свершить преступления перед своей совестью.
Серого гридня Семен увидел еще раз, когда, провожая поезд Евпраксии, глядел ей вслед в окошка верхних сеней. Возок разворачивал со двора, толпа конных кметей смешалась, толкая друг друга, и тогда серый, легко отделясь от кучи комонных, плавно обогнул возок и поскакал впереди, не оборачиваясь, но у Симеона не было и тени сомнений, что это именно он.
Весть о решении великого князя потекла словно полая вода. О том судачили и бояре в теремах, и холопы в челяднях и на поварнях. Самоуправством, гордынею, даже безбожием объясняли содеянное им. Передавали, измышляя, стыдные подробности семейной жизни великого князя, словом – впору было лить новый колокол на Москве!