Синайский гобелен
Шрифт:
На мгновение Стронгбоу присмотрелся к нему повнимательнее. Было что-то удивительное и непонятное в том, как старый араб робко улыбается из глубин рыцарского шлема. Хадж Гарун потирал руки и ободряюще кивал.
Так сделаете? Пожалуйста! Всего лишь несколько страниц? Просто чтобы доказать себе самому, что ничто не бывает слишком давно?
Стронгбоу рассмеялся.
Ладно, почему бы и нет, напишу. Но шлем, пожалуй, лучше оставьте себе. Очевидно, вам от него будет больше проку, чем мне.
Стронгбоу повернулся и направился в свою комнату, мурлыкая что-то себе под нос, ему не терпелось
Интересный человек, подумал Стронгбоу. Кажется, он и впрямь верит в то, что говорит. Может, когда-нибудь будет время познакомиться с ним получше.
Сорокалетний хадж Стронгбоу завершился публикацией гигантского тридцатитрехтомного исследования, содержавшего шестьдесят тысяч страниц основного текста и еще двадцать тысяч страниц сносок и примечаний мелким шрифтом, что в целом составляло около трехсот миллионов слов — куда больше, чем людей во всех западных странах, вместе взятых.
Большинство примечаний можно было прочесть лишь с помощью увеличительного стекла, такого же мощного, как у Стронгбоу, но и одного взгляда на любой из томов было достаточно, чтобы убедить самого скептичного читателя, что Стронгбоу, в полной мере использовав рационалистический подход девятнадцатого столетия, сумел вникнуть в предмет с дотошностью маститого ученого.
И это в то самое время, когда в авторитетнейших английских медицинских пособиях по сексу утверждалось, что у большинства женщин отсутствуют какие бы то ни было половые чувства, что мастурбация приводит к туберкулезу, что гонорея зарождается в женском организме, что супружеская невоздержанность приводит ко всевозможным фатальным расстройствам и что занятие сексом иначе как в полной темноте служит причиной галлюцинаций и помешательства.
Стронгбоу опроверг все эти и многие прочие нелепости, но то были еще цветочки; дальше следовало описание всяческих безумных таинств, таких, например, как сомалийский обычай обрезать половые губы молоденьким девушкам и зашивать им вульву конским волосом, чтобы гарантировать их девственность до выхода замуж.
Подаче материала ни в коей мере не мешало и изображенное на фронтисписе решительное, покрытое шрамами лицо в арабском головном уборе, со въевшимся навсегда пустынным загаром, но несомненно принадлежавшее английскому аристократу, род которого, несмотря на некоторую врожденную вялость, пользовался в Англии почетом и уважением.
Не уменьшило произведенного эффекта и авторское упоминание в предисловии, что за последние сорок лет он изучил обычаи Ближнего Востока, в совершенстве овладел всеми здешними диалектами и все эти годы скрывал свой истинный облик, чтобы свободно проникать в любые закоулки региона.
Труд Стронгбоу являлся самым исчерпывающим из когда-либо предпринимавшихся исследований секса. Безо всяких недомолвок, не заигрывая перед читателем, он вдумчиво анализировал каждый сексуальный акт, имевший место от Тимбукту до Гиндукуша, от трущоб Дамаска до дворцов Багдада и на всех временных стоянках бедуинов по дороге.
Каждое утверждение строго обосновывалось. Каждый факт был выверен в самой что ни на есть викторианской манере. И все же факты в этой книге предлагались слишком безжалостные, определения смысла и бессмыслицы — чересчур неоспоримые, а выводы — окончательные.
С точки зрения предмета исследования подавляющее большинство людей должно было счесть сей труд отвратительным. Ибо если даже такие мерзкие обычаи и существуют в развратных жарких странах восточного Средиземноморья, нет смысла облекать их в слова.
Особенно в такие резкие слова, как, например, слово чурки, которым издавна называют всех, кто живет к востоку от Гибралтара, но которое до той поры не появлялось в печати даже в самых непристойных публикациях. А вот у Стронгбоу из него состояла вся первая глава, он строка за строкой, страница за страницей неустанно повторял его вместе с обычным определением долбаные (долбаные чурки долбаные чурки долбаные чурки долбаные чурки долбаные чурки долбаные), словно давая понять, что за сим последует совершеннейшее оскорбление всех мыслимых норм приличия.
Хотя другие революционные мыслители девятнадцатого века тоже выдвигали идеи, считавшиеся разрушительными для общества, странно, что в отличие от них Стронгбоу с самого начала не снискал ничьей поддержки. Напротив, его высказывания оскорбили как современных ему сторонников Дарвина и Маркса, так и будущих поклонников Фрейда.
И все по одной и той же причине. В обоих случаях Стронгбоу опровергал новые учения, отрицая все законы и механизмы, скрытые и явные. Он имел дерзость утверждать, что в истории человеческого общества нет не только никаких законов, но даже тенденций к их возникновению. Люди непостоянны, писал он, они дергаются туда-сюда вслед за своими чреслами.
Он не оставлял человечеству никакой точки опоры. С позиций стронгбоуизма события представлялись беспорядочными и случайными, а жизнь — неупорядоченной и неуправляемой, начавшейся по какому-то нелепому капризу и повергаемой в конечном итоге в хаос, — как непрерывное колесо чувственности, сложенное из множества полов и возрастов, обращающихся во времени вокруг оси оргазма. Но даже те, кто отважно придерживался либеральных взглядов в этом вопросе, те, кого естественно было бы причислить к сторонникам Стронгбоу, оказывались вынуждены по личным причинам решительно от него отмежеваться.
Потому что в томе шестнадцатом недвусмысленным намеком, а двадцатью миллионами слов позже, в томе восемнадцатом, все неортодоксальные мыслители уже прямо обвинялись в скрытых преступлениях. С точки зрения стронгбоуизма эти, на первый взгляд, смелые сторонники перемен были повинны в гнусном сговоре с респектабельностью, так как считали приемлемыми общие структуры социальной — и сексуальной — упорядоченности.
Они поступают так, писал Стронгбоу, с единственной целью — скрыть от себя самих махровую хаотичность своей подлинной натуры, тайники, в которых сексуальные фантазии кувыркаются по скользким склонам с игривостью ягнят, опьяневших от свежей весенней травы.