Синдром Петрушки
Шрифт:
– Ну, чего тебе?
– Вспомнил, где видел того кашпаречка.
– Я же сказал тебе: ты ошибся.
– Не именно того, но таких точно. Их было… почкей… восемь. Нет, даже девять.
– Что ты несешь, Тонда? Про что ты говоришь?
– Иди умой свою глупую морду, – невозмутимо отозвался тот. – Мыслиш, звоню тебе в ноци ен так, из гадости?
– Погоди… – Петя отложил телефон, подошел к кухонной раковине, напился и щедро плеснул воды себе на лицо.
Полотенца под рукой не оказалось, так и вернулся к трубке с бегущими по груди ручьями.
– Ну?
– В
– Говори толком! – разозлился он. – Что – в Берлине? Когда? У кого?
– Добрже… Вот теперь ты проснулся, поц, то я слышу. Так вот что: паматуеш, в прошлом году мы с отцом ездили в Берлин, сидели там три недели?
– М-м… какой-то частный реставрационный заказ? Помню.
– Да, большая работа, две приватные коллекции старых кукол… Так один из дядьков – он чех, историк-антик, и давно в Берлине. Очень симпатичный. Кудрнатэй, как цыган. Большая коллекция, собирал еще его отец. Такая стеклянная витрина во всю стену, и вот в ней я видел. Сидят в ряд. Удивился – зачем все одинаковые, да такая ерунда. Неинтересно. Он сказал – семейное наследствие, делал его… как это – потомкин? Потоник?
– Не потомок, а предок все-таки, – задумчиво предположил Петя.
– Ну, мне чихнуть. Просто вспомнил. Подумал – можно ведь ему продать, же йо?
– А телефон его есть?
– У отца, наверное, есть. А что, будешь продавать?
– Нэ.
– Ты цвоку или блазень, а? Можно продать отдельно куклу на салоне и отдельно этот зародыш-кашпарек.
– Я тебе уже сказал! – раздраженно отрезал Петя. – Я ничего не продаю! А даже если б и хотел, не могу. Все, завтра поговорим! – И в сердцах отключил телефон.
В ту же минуту его ослепил яркий свет. На мгновение он зажмурился, а когда открыл глаза, то увидел Лизу.
Она стояла в той же пижаме, в стае улыбчивых коралловых рыбок, в его, огромных ей, тапочках, с рукой, поднятой к выключателю.
– Чего ты не захотел продать? – отрывисто спросила она: бледная, с неистовыми, черными от расширенных зрачков глазами.
Он молча смотрел на нее, мысленно проклиная все эти Борькины лекарства, которые не берут ее ни хрена. Она их щелкает, как белка – орешки, а скорлупки на ветер бросает. И куда деться от ее потрясающей интуиции! Ведь она со вчерашнего дня… да нет, с Самары еще чувствует что-то и мечется, мечется…
– Что! Ты! Не продаешь!
– Ничего. – Он сузил глаза. Улыбнулся ей. – Ты же слышала. Ровным счетом: ни-че-го.
Из спальни приковылял Карагёз на трех лапах: так одноногий инвалид войны, хвативший со вчера лишку, выползает, держась за стены, на громкий скандал в коммунальной кухне.
– И потому прячешься от меня, и разговариваешь, будто тебя придушили!
Шаркая большими тапочками, она приблизилась… и вдруг отшатнулась с искаженным от боли ртом: мгновенная перемена, одна из мгновенных перемен ее подвижного лица.
– Ты плачешь! – Она схватилась за горло обеими руками, будто пыталась оторвать чьи-то невидимые, сомкнувшиеся на ее шее ладони, –
– Что, что – правда? – Он нервно хохотнул. – Это вода, я просто плеснул немного на…
– Значит, я угадала: я все поняла! – прошептала она с безумной улыбкой. – Этот разговор… он был – о ней, да? Это ее ты не можешь продать!
– Лиза!!! – крикнул он, вскакивая. – Ты сошла с ума! Смешно, ей-богу, это ж вода, Лиза, во-да!!! С чего мне пла…!!!
Но она уже металась по мастерской, не слушая его бодрых воплей, уворачиваясь от его рук, шарахаясь от стены к стене, сшибая кукол, повторяя, как заведенная:
– Ты плачешь, ты плакал, я вижу… Кто-то просил ее продать, а ты… ты сам сказал, я слышала: «Не могу и не хочу!»… Не можешь с ней расстаться… Да ты просто любишь ее, а я загромождаю твою жизнь…
– Господи, Ли-за! Да это же совсем не то, совсем о другом, совсе-е-е-ем!!!
Они перекрикивали друг друга… Как обычно, он напрочь забыл, что она еще полностью не выздоровела и что – терпение, терпение… Разом, будто в обморок грохнулся, забыл все наставления доктора Горелика, – ярился, умолял, обтирал ладонями свои лицо и грудь, протягивал к ней руки, тряс ими и спрашивал: разве можно столько наплакать, ты спятила? Постой, я тебе все объясню… Замолчи на минуту, я все объясню-у-у-у!!! Да ты просто не хочешь меня слышать!
Внезапно она остановилась посреди комнаты, попятилась от него, ударилась спиной о стену и застыла, глядя отчаянными глазами. И вдруг, подавшись к нему, проговорила осевшим умоляющим голосом:
– Мартын…
У него оборвалось все внутри.
А она упала коленями на пол, обняла, стиснула его ноги, прижалась к ним щекой, бормотала, называя его именем, какого не произносила уже много лет:
– Мартын мой, Мартын… продай ее! Умоляю, продай ее! А лучше – уничтожь! И все сразу кончится… Все уйдет, уплывет, как мрак и ужас… Горе кончится! Убей ее, Марты-и-ин!!! Я буду опять выступать, хочешь?! Я опять выйду на эту проклятую сцену, только убей ее!!!
Все внутри у него онемело от этого хрипловатого голоса, от дрожи ее горячих тонких рук, стиснувших его колени, от ее безумного жалкого лепета…
Он побелел – мертвец мертвецом, – вытянул шею и, чувствуя, что еще секунда, и он убьет ее, и сам сдохнет, что сейчас лопнет в груди какая-то жила, взвыл:
– Ли-и-и-за-а-а!!!
Он вытягивал шею со вздутыми венами и выл, как волк на зимнем тракте. Шумно вбирал носом воздух и вновь завывал, мотая головой. Потом рухнул рядом с ней на пол, схватил за плечи, затряс ее, пытаясь что-то сказать…
Оба уже плакали, кричали, не давали друг другу говорить… Оба не могли, не могли ничего друг другу объяснить, стискивали и трясли друг друга под стоны и визг скакавшего вокруг несчастного пса, что пытался пробиться к ним, утешить, вылизать мокрые лица.