Синее и белое
Шрифт:
— Я не виноват, Глебчик, — растерянно тихо сказал он. — Ты пойми меня. Все осталось в Севастополе. Мать, Ира, сынишка — все они там без гроша денег. Ира больна. Они пропадут без меня.
— Много ты им поможешь? — усомнился Глеб. — Или думаешь, в филиале немецкого флота на Черном море тебе дадут пост флагманского механика?
Чугунов болезненно съежился.
— Не бей меня, Глеб. Это биологическое. Я раздвоен. Половина, здесь, половина в Севастополе, и обе половины кровоточат. Я ни на какие посты не рассчитываю. Если бы даже флот остался в Севастополе флотом, меня
— Я не собираюсь судить тебя, Чугунка, — торопливо сказал Глеб, видя, что у товарища сейчас брызнут слезы. — Я вообще не судья, а в личных обстоятельствах тем паче. То, что ты попал в компанию Волковича не по доброй воле, — для меня исчерпывает вопрос.
— Спасибо, Глебчик. Я не уйду от революции. Я временно выхожу из строя. Кроме того, я верю, — механик понизил голос и зашептал в ухо Глебу: — Я верю, понимаешь ли, в ход революции. Немцы — калифы на час. Или их разгромят союзники, или… многие не верят в это, а я верю, что соприкосновение с нами развалит их. Как ты думаешь?
— Возможно… Во всяком случае, не унывай, Чугунка. Желаю тебе добра. Ире привет.
— Спасибо… Все из-за нее… Поверишь, из головы не выходит. Целые ночи напролет она мне снится. Ведь совсем больной оставил и не знаю, что с ней.
Чугунов с отчаянием ударил кулаком по броне башни.
— Сложная штука жизнь, черт ее раздери! Вот ухожу с чужими, с врагами, а сердце остается здесь, с вами. Ты расскажи это другим, чтобы обо мне не думали так, — просительно сказал он.
— Да ты брось развинчиваться. Тебе сейчас бодрость нужна, может, больше, чем нам… Успокойся, — взял Чугунова за руку и притянул к себе.
Ему захотелось как-нибудь выразить свое чувство к смешному Чугунке, на которого всегда валились двадцать два несчастья. Может быть, он обнял бы механика или поцеловал его в выпачканный сажей нос, если бы сверху на палубу не упал обвалом взволнованный крик сигнальщика:
— На «Керчи» сигнал!..
Глухой топот ног пронесся к борту, обращенному на берег. Все, что было на палубе, смятенным, взволнованным стадом метнулось смотреть.
Что предвещал сигнал? Офицеры, собравшиеся на «Воле», шепотком передавали друг другу об угрозе оставшихся миноносцев потопить «Волю» торпедами, не дав ей уйти. Через вестовых этот шепоток, сливаясь кольцами, раздуваясь, деформируясь до непостижимости, проникал в жилые палубы. Каждое движение на кораблях, оставшихся в бухте, вызывало на «Воле» стихийные вспышки паники.
Выскочив на кнехт у башни, Глеб через головы сбившихся у борта матросов смотрел на гавань.
За брекватером, на далеком тонком стебле фок-мачты «Керчи»,
— Какой сигнал?
— Что вы там копаетесь, матери вашей черт?
— Сигнальщики!.. Клячи водовозные!..
На мостик неслись поторапливающие крики, требующие расшифровки сигнала. Что говорят этим молчаливым языком флагов оставшиеся в порту вчерашние братья и боевые товарищи — сегодня непримиримые враги? Последний ли это привет обрекших себя на гибель или угроза?
На стеньгу «Воли» медленно пополз — «ясно вижу». Задержался на половине высоты, потом быстро взлетел до места…
— Ну что?
— Да говорите же, сволочи!
Над парусиновой обшивкой мостика показалось лицо сигнальщика. Он был бледен и широко раскрывал рот, как будто глотая воздух.
По палубе прошла дрожь. Наступила тишина.
— Братцы… товарищи!.. — От надламывающегося необыкновенного голоса сигнальщика по толпе пробежал холодок. — Дожили до сраму…
— Да говори толком, гад! — сорвался кто-то истерически.
— Для нас, товарищи, сигнал подняли новороссийские… — сигнальщик смолк, втянул в грудь воздух и, точно ножом по толпе, дернул: — «Позор изменникам России»… Мы это, значит…
Еще глуше и придавленней стала тишина. Сотни глаз не отрываясь ловили трепетание флагов вдали.
К командирскому люку прорысил подавленный вахтенный начальник.
Матросы перекинулись туда, обступив люк, выжидая.
Из комингса люка показалась голова Тихменева, вобранная в плечи. По выхоленным щекам проступили красные пятна. Вахтенный начальник подымался рядом о ним, держа руку у козырька, с виноватым выражением.
Выйдя на палубу, Тихменев еще больше вобрал голову в плечи и, весь сбычившись, исподлобья впился взглядом в сигнал.
— Прикажете отвечать? — изгибаясь в почтительности, спросил вахтенный.
— Не отвечать! — обрубил Тихменев. — Сволочи!
Он круто обернулся к Авилову и Вахрамееву, вышедшим за ним.
— Вы видите, господин комиссар… — Тихменев трагически завибрировал голосом. — После двадцати пяти лет честной службы родному флоту я заслужил на старости звание изменника от мальчишки и демагога.
— О честности бросим говорить, — огрызнулся, бледнея, Вахрамеев. — Я в последний раз спрашиваю — согласны вы выполнить приказ Совнаркома или нет? Если вы уведете корабли в Севастополь — мы объявим вас вне закона.
Тихменев отступил и, выпрямившись, оглядел Вахрамеева с ног до головы. Он долго терпел на берегу этого человека, представителя той власти, которой Тихменев должен был временно подчиняться с вежливой улыбкой и дикой злобой внутри потому, что неподчинение грозило ему, Тихменеву, капитану первого ранга императорского флота, другу адмирала Саблина, привыкшему в течение ряда лет к безраздельной власти над кораблем и тысячами людей, смертью на штыках этих людей, если бы они хоть на одно мгновение заподозрили Тихменева во вражде к революции.