Синее и белое
Шрифт:
— Мычман? — протянула женщина успокоенней. — Чего ж вы, как ведмедь, по чужим садам скакаете?
— Так хорошо пахли цветы… впрочем… ну, я сам не знаю, как это вышло.
Женщина совсем приблизилась и засмеялась царапающим смешком.
— От-то чудной… На квиточки летит, як бжола. Ну, будьте гостем, сидайте.
Глеб почувствовал, как сухая крепкая рука твердо взяла его руку и потянула в мрак под деревом. Глеб различил смутные очертания скамейки и сел рядом с хозяйкой сада.
Женщина помолчала, потом сказала недоуменно ласково:
— Сидю, на звездочки глядю, думку
— Душно, — не думая, ответил Глеб и прибавил: — Завтра мы топим свои корабли. Это все равно, что убить свою любовь… Впрочем, вам это неинтересно.
Женщина подняла руку, звякнув чем-то, — вероятно, браслетом.
— Чому неинтересно… Я все понимаю. Видные вы, бесприютные!
В голосе ее было столько певучести, тепла, нежности, что он стал почти ощутимой физически лаской для Глеба. Он, вздохнув, склонил голову и коснулся лбом плеча женщины. Тогда она взяла его ладонями за щеки и осторожно, точно боясь уронить, склонила голову Глеба к себе на колени.
— Отдохни, хлопец!.. Много еще придется тебе сиротой по свиту блукать. От и мой такой же дурный, немирный.
Пахнущие травой твердые ее пальцы ласково гладили Глеба по щекам и лбу.
Глеб не знал — молода ли или стара эта женщина, красива или безобразна. Но от нее шло такое бодрящее веяние нежности, что он не шевелился, боясь движением спугнуть этот поток почти материнской ласки, лившийся из ее рук.
Между густой листвой дерева мерцали тусклые огоньки судов в бухте и на рейде. Не шевелясь, Глеб смотрел на них, погружаясь в сказочное оцепенение. Ему хотелось, чтобы эта странная нега длилась без конца.
Но внезапно он увидел высоко вспыхнувший яркий огонь, мигающий неровными проблесками. Он стряхнул с себя очарование и вскочил.
— Чого? — шепотом, встревоженно спросила женщина.
— Молчите… Видите? — также шепотом ответил Глеб, вытягивая шею.
«Воля» на рейде морзила клотиком… Черточка за черточкой, точка за точкой, напрягая все внимание, Глеб читал и прочел отмерцавший сигнал:
«Судам, идущим в Севастополь, — сниматься с якоря».
Он отшатнулся. «Значит, все кончено? Значит, сейчас оторвутся от грунта якоря, забурлит, заклокочет вода под тугим напором винтов и стоящие за брекватером уйдут, канут в черную мглу, на вечный позор?»
Ветер донес до ушей Глеба свистки, шип лебедок, грохот якорных канатов, крики. Глеб беспомощно оглянулся… О, если бы здесь, за садом, на взгорье, стояли крепостные орудия! Кинуться к ним, вызвать комендоров, сжав челюсти в непередаваемой злобе дать установку прицела и целика и, ненавидя — ненавидя всем сердцем, всем существом их, изменивших стране и революции, скомандовать:
— Залп!.. Залп!.. Залп!..
Чтобы за подавляющим ревом залпов, за гулом снарядов вот там, в лунном мареве, брызнули золотые огни разрывов, чтобы, с грохотом раздирая и комкая тяжелую Сталь, взорвались снарядные погреба, запылали пожары и опозорившие себя корабли, кренясь и оседая во взбудораженную волну, в облаках пара, пошли на дно.
Но вокруг не было ни одной трехдюймовки, и Глеб знал это. Дрожа от нервного озноба, он стоял и беспомощно
Он видел, как, вздыбив к небу чудовищный смерч дыма, медленно тронулась с места «Воля». Ее грузный силуэт пересек дорожку и склонился к северо-западу. Следом тонкой ниточкой кильватера потянулись миноносцы.
Тогда, зажав пальцами лицо, как будто от нестерпимого света, Глеб упал у скамьи, уткнув лицо в колени безмолвной женщины. Вся горечь этого дня вылилась в судорожном задыхании детского плача. Он плакал беззвучно, дрожа всем телом, чувствуя, как намокает платье женщины под его щекой.
Женщина по-прежнему тихо гладила его по голове.
— Маятный ты хлопец!.. Важко тебе будет житься, — сказала она с сожалением и горечью.
Слезы истощились — глаза стали сухи. Глеб поднялся, освобождая голову из ладоней женщины. Ему стало почти стыдно за свои рыдания.
— Спасибо, родная, — сказал он женщине, как сказал бы матери, целуя ее руку. Она отдернула ее…
— Не треба… Господь с тобой.
Она встала, и Глеб не увидел, но почувствовал, что женщина перекрестила его.
Он поднял упавшую с головы фуражку и бегом бросился к забору, перепрыгнул и со всех ног помчался к вокзалу.
На путях поезда не было. Глеб в недоумении остановился.
«Перевели в тупик, что ли», — подумал он и направился к коменданту, чтобы узнать, куда девался поезд. Подходя, увидел выходящего из вокзала Думеко.
— Думеко?.. Что случилось? Где поезд? — спросил Глеб.
Думеко остановился, выкатил на Глеба неузнаваемые бешеные глаза и сорвался.
— Мать… мать… мать!.. — по пустому перрону грязным комом покатилось сорокаэтажное матросское ругательство. — Мать… поезда! Держи, лови поезд за хвост!..
— Да бросьте ругаться, Думеко! Толком — в чем дело?
— В чем дело? — уже успокоенней сказал матрос, отведя душу. — В том дело, Глеб Николаич, что нет поезда. Задал поезд лататы вместе с товарищами комиссарами. Поди, теперь верст по пятьдесят зажаривает.
— Зачем?
— А я вас спрошу — зачем?.. Прибегла, прости господи, вонючая гнида с полными штанами от страху, наплела невесть чего, а мы — бежать. Куда бежать? Чего бежать? Да будь я проклят, чтоб я побежал…
— Думеко, — раздраженно сказал Глеб, — я ничего не понимаю. Успокойтесь и объясните связно.
— Да чего тут объяснять? Вот, сами читайте. Я эту чертову грамоту в карман себе сунул. Писала писака, что неразбери собака, — с непередаваемым презрением буркнул Думеко, тыча Глебу вынутую из кармана бумажку. — На подтирку и то зазорно.
Глеб подошел к окну вокзальной дежурки, откуда шел яркий свет, и расправил смятый листок. С трудам разбирая каракули чернильного карандаша, он прочел:
«Слушали: в отношении представителей центральной власти Вахрамеева и Авилова, как самозванцев на предмет дискредитации и измены, а также провокации в уничтожении флота, как защиты и опоры, равно военной силы Кубано-Черноморской республики. Постановили: Означенных Вахрамеева и Авилова расстрелять за измену и провокацию от Совета рабочих и солдатских депутатов города Новороссийска, как революционной власти, в 24 часа без обжалования…»