Синие ночи
Шрифт:
Поверх «Детенышей животных с мамами».
Colin sur la banquise.
Про льдины мне можно не напоминать. Про льдины я и без открытки не забываю. За первый год болезни Кинтаны, навещая ее в больницах, я на всю оставшуюся жизнь на них насмотрелась: из окон реанимации «Бет-Израэл-Норт», выходивших на Ист-Ривер; из окон реанимации Колумбийского пресвитерианского медицинского центра, выходивших на Гудзон. Вспоминая об этом сейчас, представляю, будто вижу на одной из льдин, плывущих по Ист-Ривер в сторону арочного моста, белого медвежонка с мамой.
Представляю, будто показываю эту сладкую парочку Кинтане.
Colin sur la banquise.
Забери меня в землю.
Запрещаю
Хватит.
Подумаешь про льдины — и в ушах опять звучит голос, вызывающий санитара, чтобы везти ее в морг.
Иду в Центральный парк и какое-то время сижу на скамейке с медной табличкой на спинке. Медная табличка означает, что кто-то сделал денежное пожертвование на нужды парка. В парке теперь много таких скамеек, много таких табличек. «Кинтана-Роо Данн Майкл, 1966–2005, — написано на моей. — И в зной, и в стужу». Пожертвование сделала моя подруга, а надпись заказала я. Подруга зашла проведать Кинтану после очередной операции в Медицинском центре Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе и сначала видела, как ей делали физиотерапию в нейрореабилитационном отделении, а потом — как мы с ней обедали в открытом кафе при больнице. В тот день и она, и я верили, что Кинтана находится на пути к выздоровлению. Мы не могли предположить, что этот путь приведет к скамейке с медной табличкой.
Кажется, это был последний год, когда еще оставалась надежда.
Надежда на «выздоровление».
Тогда мы не представляли, до какой степени «выздоровление» обманчиво.
Не менее обманчиво, чем «усыновление»: сулит многое, а на деле…
Colin sur la banquise.
Инвалидное кресло.
Кровоизлияние в мозг, нейрореабилитация.
И в зной, и в стужу.
Интересно, вспоминала ли Кинтана «Скафандр и бабочку», фактически повторив судьбу автора?
Она избегала говорить о болезни.
Считала, что, как всякое неблагоприятное обстоятельство, болезнь можно преодолеть, если в нее не «погружаться».
— Это как когда кто-нибудь умирает, — объяснила она однажды. — Нельзя в это погружаться.
62
Перевод Иосифа Бродского.
Это «Похоронный блюз» У. Х. Одена. Всего шестнадцать строк, а сколько гнева, безрассудного бешенства, слепой ярости. В первые дни и недели после смерти Джона меня раздирали те же чувства. Позднее, готовясь к захоронению урны, я показала «Похоронный блюз» Кинтане. Хотела прочитать на поминальной службе, которую мы с ней готовили. Она взмолилась, чтобы я этого не делала. Сказала, что стихи ей не нравятся. Что они «неправильные». Была очень категорична. В тот момент я подумала, что ее отталкивает тон стихотворения, его сбивчивый ритм, безапелляционность, надрыв. Теперь думаю иначе. Читать «Похоронный блюз» значило для нее «погружаться».
В день, когда не стало самой Кинтаны, 26 августа 200$ года, мы с ее мужем вышли из реанимационного отделения больницы «Нью-Йорк — Корнелл», из окон которого открывался вид на реку, и пошли пешком через Центральный парк. Листья на деревьях слегка пожухли, словно загодя готовились к листопаду, — не увяли, но увядали. Когда в конце мая или начале июня Кинтану доставили в больницу, синие ночи еще только входили в свои права. Я впервые обратила на них внимание вскоре после того, как ее положили в реанимационное отделение, оказавшееся в корпусе Гринберга [63] . В фойе корпуса висели портреты меценатов, давших деньги на строительство больницы. Среди них были создатели страхового концерна AIG, которые теперь часто мелькали в новостях в связи со скандалом, вызванным его банкротством. В первые недели, идя через фойе к лифтам, я каждый раз удивлялась, почему лица меценатов выглядят такими знакомыми, и вечером по пути из реанимационного отделения ненадолго задерживалась перед портретами, чтобы их рассмотреть. Затем выходила на улицу в пронзительную синь сумерек наступившего лета.
63
В американских больницах корпуса часто названы по фамилии человека, пожертвовавшего деньги на их строительство или оснащение.
В тот короткий период казалось, что все складывается удачно.
Что не все врачи считают положение безнадежным.
Что со дня на день наступит улучшение.
Обсуждалась даже возможность перевода Кинтаны в отделение интенсивной терапии, но до этого так и не дошло.
Как-то вечером по пути из реанимационного отделения я задержалась перед портретами меценатов и вдруг поняла: ее никуда не переведут.
Свет за окнами изменился.
Пропала синева.
К тому времени ей уже сделали пять операций. Держали на аппаратах и обезболивающих. Оставили открытым разрез. Я спросила хирурга, как долго это может продолжаться. Он сказал, что один его коллега оперировал больного восемнадцать раз.
— И больной выжил, — закончил он.
Я спросила, в каком состоянии этот больной сейчас.
— Когда ваша дочь поступила к нам, она уже была далеко не в лучшем состоянии, — сказал хирург.
Так обстояли дела. За окнами сгущалась тьма. Уж и лето кончалось, а Кинтана по-прежнему лежала в реанимационном отделении, из окон которого открывался вид на реку, и хирург напоминал мне, что, когда ее туда поместили, она уже была не в лучшем состоянии.
Значит, умирает.
Теперь ясно, что умирает.
Хватит себя обманывать. Хватит верить врачам: они просто стараются не показать, что все безнадежно. Хватит делать вид, будто я со всем могу справиться. Она умрет. Не обязательно в эту ночь, не обязательно завтра, но мы на финишной прямой.
26 августа Кинтаны не стало.
26 августа мы с Джерри вышли из реанимационного отделения больницы «Нью-Йорк — Корнелл», из окон которого открывался вид на реку, и пошли пешком через Центральный парк.
Пишу и вижу, что всюду называю Джерри по-разному. Где-то «Джерри», где-то — «муж». Кинтане нравилось звучание этого слова. Муж. Мой муж.
Она повторяла его снова и снова.
Пока еще могла говорить.
Что по мере того, как дни становились короче, а смерть — ближе, случалось нечасто.
Видите, делаем компрессию грудной клетки.
Это потому что кислорода, которым больная снабжалась через ИВЛ, перестало хватать.
Около часа назад.
В проходе под аркой одного из мостов в Центральном парке кто-то играл на саксофоне. Мелодии не помню (что-то знакомое, душещипательное), но помню, как останавливаюсь, смотрю в сторону, вижу перед глазами увядающую листву, не могу сдержать слез.