Синьор Формика
Шрифт:
Дело в том, что доктор Сплендиано большой любитель живописи, и у него в самом деле есть коллекция превосходных картин, собранная особым способом. Он, видите ли, с усердием и превеликой хитростью охотится за художниками и за их болезнями. Мастеров, а особенно приезжих, если они умяли несколько больше макарон, чем обычно, либо осушили лишний бокал сиракузского, он ловко завлекает в свои сети, навешивает им то одну, то другую хворобу, окрестив ее чудовищно замысловатым названием, и затем якобы лечит от нее. А за лечение он берет не деньгами, а картиной, но так как только крепкие натуры способны противостоять его вредоносным лечебным средствам, то картину эту чаще всего ему приходится извлекать уже из наследства бедного приезжего, чьи останки приносят к пирамиде Цестия [9] , чтобы предать их
9
…к пирамиде Цестия… — Возле этой пирамиды (воздвигнутой, впрочем, позже описываемых в новелле событий), у подножия Авентинского холма, находилось кладбище для иностранцев.
— Так и вы тоже врач? — спросил Сальватор испуганным и жалобным голосом.
— Нет, — ответствовал юноша, краснея, — нет, достославный мастер, я отнюдь не ученый врач, как доктор Сплендиано Аккорамбони, я простой лекарь. Когда патер Бонифачо сказал мне, что Сальватор Роза чуть ли не на смертном одре лежит в доме на улице Бергоньона и нуждается в моей помощи, я прямо затрясся весь от страха — и от радости. Я поспешил сюда, пустил вам кровь, вскрыв вену на левой руке, и вы были спасены! Мы перенесли вас в эту прохладную, с чистым воздухом комнату, где вы когда-то жили. Оглядитесь-ка! Вон там еще стоит мольберт, вами оставленный, а тут несколько ваших рисунков лежат. Госпожа Катерина их как святыню берегла.
Болезнь ваша сломлена; простые, добротные лекарства, что вам готовит патер Бонифачо, и заботливый уход скоро вас окончательно на ноги поставят.
А теперь позвольте мне еще раз облобызать эту руку, эту созидающую руку, расколдовавшую и облекшую в плоть сокровеннейшие тайны природы! Позвольте бедному Антонио Скаччати излить свою душу в выражении восторга и горячей благодарности небесам, ниспославшим ему возможность спасти жизнь великому, непревзойденному мастеру Сальватору Розе.
С этими словами юноша вновь, как ранее, упал на колени и схватил руку Сальватора, поцеловал ее и омочил жаркими слезами.
— Не знаю, — промолвил, с трудом приподнимаясь, Сальватор, — не знаю, любезный Антонио, какой особый дух вселился в вас, заставляя выказывать мне столь великое почтение. Вы, как я услышал, лекарь, но ведь это ремесло обычно плохо сочетается с искусством, не так ли?
— Когда вы, — ответил юноша, опустив глаза, — когда вы, почтеннейший мастер, снова наберетесь сил, я скажу вам кое о чем, что сейчас так гнетет мое сердце.
— Сделайте это сейчас, — возразил Сальватор, — доверьтесь мне. Вы можете смело сделать это, ибо я не знаю человека, чей облик с такой же силой, как ваш, затронул бы мою душу. Чем пристальнее я гляжу на вас, тем яснее мне становится, что на вашем лице видны черты сходства с божественным юношей… с Санцио [10] !
10
Санцио — имеется в виду Рафаэль Санти (1483–1520).
Огнем вспыхнули глаза у Антонио, тщетно искавшего ответные слова.
В эту минуту в комнату вошла госпожа Катерина в сопровождении патера Бонифачо, принесшего питье, которое было приготовлено по всем правилам искусства, пришлось больному по вкусу и принесло ему пользу, не то что вода, добытая со дна Ахерона Пирамидальным Доктором Сплендиано Аккорамбони.
Антонио Скаччати при содействии Сальватора Розы становится
Все произошло так, как предсказывал Антонио. Простые, но добротные снадобья патера Бонифачо, заботливые руки госпожи Катерины и ее дочерей, наступление мягкого времени года — все это так благотворно подействовало на крепкого от рождения Сальватора, что вскоре он почувствовал себя достаточно здоровым, чтобы подумать о возвращении к искусству, и для начала сделал несколько многообещающих набросков для будущих полотен.
Антонио почти не покидал комнату Сальватора, смотрел во все глаза, как тот делает свои эскизы, и некоторые из его суждений свидетельствовали о том, что ему были ведомы тайны искусства.
— Послушайте, — сказал ему однажды Сальватор, — послушайте, Антонио, вы так хорошо понимаете искусство, что, сдается мне, не только за здравым рассудком следуете, но и сами, верно, держали в руке кисть.
— А помните, — ответил Антонио, — помните, уважаемый мастер, уже тогда, когда вы пришли в себя и встали на путь выздоровления, я обещал вам рассказать кое о чем, что гнетет мое сердце. Теперь, пожалуй, самое для меня время излить вам свою душу!
Я, видите ли, не только лекарь Антонио Скаччати, тот, что вам кровь пустил, но еще и человек, всей душою преданный искусству, и мечтаю о том, чтобы отдаться ему целиком, отбросив прочь ненавистное ремесло.
— О-го-го! — воскликнул Сальватор. — О-го-го, Антонио, подумайте, что вы собираетесь делать! Вы умелый лекарь, а художник из вас скорее всего плохой выйдет, и таким вы останетесь, — ведь — да простятся мне эти слова! — как ни молоды вы еще, но для того, чтобы взять в руки уголь, уже стары. Чтобы хоть в малой мере познать истинное, нам едва хватает нашего века, а тут еще надо обрести сноровку для изображения познанного!
— Ах, — ответил Антонио с мягкой улыбкой на устах, — ах, досточтимый мастер, неужели я увлекся бы безумной мыслью в нынешнем возрасте обратиться к нелегкому искусству живописи, если бы, влекомый к нему уже с малых лет, я не следовал, как только мог, этой страсти вопреки упрямству отца, отгонявшего меня ото всего, что имеет отношение к искусству, и если бы по воле небес я не оказался поблизости от знаменитых мастеров. Да будет вам известно, что великий Аннибале [11] пригрел заброшенного мальчика и что я, собственно говоря, с полным правом могу назвать себя учеником Гвидо Рени [12] .
11
Аннибале, Караччи (1560–1609) — живописец болонской школы, работал также в Риме. Здесь Гофман, как и в некоторых других случаях, допускает анахронизм: действие новеллы происходит в 1647 г., следовательно, юноша Антонио никак не может быть учеником Караччи.
12
Гвидо Рени (1575–1642) — крупнейший представитель болонской школы.
— В таком случае, — сказал Сальватор резковатым тоном, порою ему свойственным, — в таком случае, бравый Антонио, у вас были превеликие учителя, и вовсе не исключено, что и вы не в ущерб вашему лекарскому искусству тоже станете великим учеником. Одного только никак в толк не возьму: как это вы, верный сторонник кроткого, нежного Гвидо, которого вы в своих картинах наверняка еще более «перенежничаете», как это часто случается с восторженными учениками, находите какую-то радость в моих работах и цените мое мастерство.
Лицо юноши запылало от этих слов Сальватора, которые в самом деле звучали почти что издевательски.
— Позвольте, — сказал он, — позвольте же отбросить робость, замыкающую мои уста, позвольте высказать начистоту то, что таится в душе моей!
Знайте же, Сальватор, что никогда ни одного художника я так не чтил, не хранил так благоговейно в глубинах своего сердца, как именно вас. В ваших произведениях меня поражает величие мыслей, зачастую сверхчеловеческое. Вы проникаете в сокровеннейшие тайны природы, свободно читаете удивительные иероглифы ее скал, ее деревьев, ее водопадов, внемлете ее священному голосу, понимаете ее язык и обладаете способностью записывать то, что она вам говорит. Да, именно записью я называю ваше смелое, дерзкое искусство.