Синьор президент
Шрифт:
И внезапно прервала себя сама:
– Хенаро, что с тобой?
Он вскочил.
– Ничего!
От крика жены на призраке появились черные пятнышки, и эти пятнышки, в тени угла, слились в очертания скелета. Женский скелет… Правда, женского там только и было что обвислые груди, дряблые и какие-то волосатые, будто дохлые мыши, попавшие в клетку из ребер.
– Хенаро, что с тобой?
– Ничего.
– Ходишь невесть где, а потом являешься лунатик лунатиком, хвост поджал. Черт тебя носит! Нет чтобы дома побыть.
Голос жены прогнал скелет.
– Да нет, правда, ничего.
Какой-то глаз скользил между пальцами правой
Жена увела его от корзины, где спал сын.
– Хенаро, да что это с тобой?
– Ничего!
Он вздохнул несколько раз.
– Ничего, глаз какой-то привязался, преследует меня! Вот, смотрю на ладонь… Нет, не может такое быть! Это мои глаза… это глаз…
– Ты бы лучше помолился!… – проворчала она, не вслушиваясь в его жалобы.
– Глаз… да, круглый такой, черный, с ресницами, как стеклянный!…
– Напился ты, вот что!
– Да нет, я и не пил совсем!…
– Хм, не пил! Разит как из бочки!
В маленькой спальне, за перегородкой, Родас чувствовал себя как в огромном подземелье, вдали от утешения и надежды, среди летучих мышей, пауков, скорпионов и змей.
– Натворил чего-нибудь, – сказала Федина и широко зевнула. – Вот око господне на тебя и смотрит.
Хенаро метнулся к постели и, как был, в сапогах, одетый, залез под простыню. По молодому, прекрасному телу жены катался глаз. Федина потушила свет; стало еще хуже – в темноте глаз стал расти очень быстро, закрыл всю комнату, и пол, и потолок, и дом, и жизнь, и сына…
– Нет, – отвечал Хенаро, когда жена, испугавшись его крика, зажгла свет и, отирая пеленкой холодный пот с его лба, повторила свои слова. – Нет, это не око господне, это око дьявола…
Федина перекрестилась. Хенаро попросил потушить свет. Глаз изогнулся восьмеркой, соскользнул из света во тьму, раздался треск, словно он столкнулся с чем-то, и действительно он тут же лопнул, прошуршав шагами по улице.
– У Портала! У Портала! – выкрикивал Хенаро. – Да! Да! Свету! Спичку! Свету! Ради Христа, ради Христа!
Она протянула через него руку, чтобы достать спички. Вдалеке послышался шум колес. Закрыв себе рот ладонью, кусая пальцы, Хенаро звал жену; одному страшно, а жены рядом нет: чтобы его успокоить, она накинула нижнюю юбку и пошла согреть кофе.
Перепуганная Федина прибежала на крики мужа.
– Ой, неужто до белой горячки допился? – говорила она,
глядя на трепетное пламя прекрасными черными глазами. Ей вспомнилось, как вытащили гусениц из желудка у доньи Энрикеты, что из театра; как в больнице у одного индейца вместо мозгов нашли в голове мох; как индейский дух Волосяной приходит пугать по ночам. И, словно курица, которая сзывает цыплят под крыло при появлении коршуна, она поспешила положить на грудь новорожденному образок святого Власия, громко приговаривая: «Во имя отца и сына и святого духа…»
При первых словах молитвы Хенаро вздрогнул, словно его ударили. Не открывая глаз, он кинулся к жене, которая стояла у колыбели, упал на колени и, обнимая ее ноги, рассказал обо всем, что видел.
– По ступенькам, да, вниз, катится, и кровь течет; с первого выстрела, а глаза открыты. Ноги растопырил, глаза в одну точку… Холодные такие глаза, липкие, бог его знает! Будто молния из них… и прямо в меня!… Вот тут он, глаз, все время тут, в руке. Господи, все время в руке!
Внезапно закричал сын. Федина взяла на руки завернутого во фланель ребенка и дала ему грудь, а муж (как он был ей теперь противен!) не пускал ее, стонал и прижимался к ее ногам.
– А самое плохое, что Лусио…
– Этого писклявого твоего Лусио зовут?
– Да, Лусио Васкес…
– Это его «Бархотка» прозвали?
– Да…
– Чего же он его убил?
– Приказали, да и сам был не в себе. Это еще ничего… Самое плохое, мне сказал Лусио, ордер есть на арест генерала Каналеса, и еще – один тип собрался украсть сеньориту сегодня ночью.
– Сеньориту Камилу? Мою куму?
– Да.
При этом немыслимом известии Федина разрыдалась, громко и сразу, как плачут простые люди над чужой бедой. Слезы падали на головку сына, горячие, словно вода, которую приносят в церковь старушки, чтобы подлить в холодную святую воду купели. Мальчик заснул. Кончалась ночь, они сидели как зачарованные, пока заря не провела под дверью золотую черту и молчание лавки сломали выкрики разносчицы хлеба:
– Све-ежий хлеб! Све-ежий хлеб!
X. Князья армии
Генерал Эусебио Каналес, по прозванию «Старый Мундир», вышел от фаворита четким, военным шагом, словно готовился пройти перед строем; но когда захлопнулась дверь и он остался один посреди улицы, торжественная его поступь сменилась мелкой рысцой индейца, который спешит на базар продать курицу. Ему казалось, что за ним деловито бегут шпики. От боли в паху к горлу подступала тошнота, он прижимал рукой застарелую грыжу. С тяжелым дыханием вылетали обрывки слов, осколки жалоб, а сердце билось в горле, оставляя противный привкус, прыгало, сжималось, останавливалось; он хватал его сквозь ребра, держал, как сломанную руку в лубке, уставившись в одну точку, ни о чем не думая, и понемногу приходил в себя. Стало легче. Он завернул за угол – как далеко был этот угол минуту назад! А вот и другой, гораздо дальше, не дойти! Генерал сплюнул. Ноги не шли. Вот – корка. В самом конце улицы скользила карета. Сейчас поскользнется на корке. Все поплыло: и карета, и дома, и огни… Пошел быстрее. Нужно спешить! Ничего. Завернул за угол, который минуту назад казался недосягаемым. А вот и другой, только – гораздо дальше, не дойти…
Он закусил губу, ноги подгибались. Плелся из последних сил. Колени не гнутся, противно жжет ниже поясницы и в горле. Колени. Хоть ложись на тротуар, возвращайся домой ползком, на локтях, на ладонях, тащись по земле всем телом, которое так упорно противится смерти. Он пошел еще медленнее. Мимо проплывали пустынные углы. Они двоились, множились в бессонной ночи, словно створки прозрачной ширмы. Он ставит себя в смешное положение перед самим собой и перед всеми, кто видит его или не видит. Нельзя, он не какое-нибудь частное лицо, он – генерал, всегда, даже ночью, даже когда он один, на него смотрят сограждане. «Будь что будет, – бормотал он. – Мой долг – остаться, это дело чести, если тот бездельник сказал мне правду».