Синьор президент
Шрифт:
– Прежде всего не напиваться; так можно избежать прямой опасности; и не…
– Я сам об этом думаю, но едва ли смогу, уж очень трудно. Как же быть?
– Вам не следует обедать в казармах.
– Не знаю, чем вас и отблагодарить.
– Молчанием…
– Само собой разумеется, но этого мало. Впрочем, когда-нибудь подвернется случай; так или иначе, можете всегда полагаться на меня, – вы спасли мне жизнь.
– Как друг я вам еще советую постараться угодить Сеньору Президенту.
– Да ну, правда?
– Совсем не так трудно…
Каждый из них мысленно добавил: «совершить преступление» – самое, к примеру, эффективное
Кровавое преступление – самое верное дело; расправа над ближним как нельзя лучше говорит о преданности гражданина Сеньору Президенту. Два месяца тюрьмы для отвода глаз, а потом – тепленькое местечко па государственной службе, из тех, которые обычно давали людям, выпущенным на поруки, – ведь всегда можно было снова упрятать их в тюрьму на основании закона, если они не будут вести себя как следует.
– Совсем не так трудно…
– Как мне вас благодарить…
– Нет, майор, не надо меня благодарить; вашу жизнь я приношу на алтарь господа бога за исцеление одной очень, очень тяжело больной. Пусть ваше спасение будет платой за ее жизнь.
– Супруга, наверно…
Это слово, самое сладостное из Песни Песней, парило какое-то мгновение чудесным узором над цветущими деревьями, слышалось в пении ангелов.
Когда майор ушел, Кара де Анхель ощупал себя, чтобы убедиться, он ли это, он, кто стольких людей послал па смерть, сейчас, в мягком свете голубого утра, подарил одному человеку жизнь.
XXVI. Кошмары
Он закрыл дверь – толстозадый майор катился вниз по улице темно-зеленым навозным комом – и пошел на цыпочках в комнату за лавкой. Ему казалось, что он грезит. Между реальностью и сном различие чисто условное. Спит или бодрствует, что с ним? В полумраке чудилось, будто земля движется… Часы и мухи сопровождали в этом шествии полумертвую Камилу. Часы – тик-так, тик-так – роняли зернышки риса, чтобы заметить путь и вернуться назад, когда она отойдет в вечность. Мухи ползали по стенам, стряхивая с крылышек холод смерти. Или летали без устали, быстрые и звонкие. Тихо остановился он у постели. Больная продолжала бредить…
…Обрывки мелькающих снов… лужи камфарного масла… неторопливые речи звезд… невидимое, соленое и обнаженное прикосновение пустоты… двойная петля рук… немощь рук в руках… в мыле «Рейтер»… в вольере книг для чтения… в шкафу тигра… в потустороннем мире попугаев… в клетке бога…
…В клетке бога, на мессе – петух с каплей луны в петушином гребешке… клюет облатку… вспыхнет и погаснет, вспыхнет и погаснет, вспыхнет и погаснет… Поет церковный хор… Это не петух; это сверкает молния на целлулоидном горлышке бутыли, окруженной солдатиками… Молния на кондитерской «Белая роза», во имя святой Розы… Пена на пиве пород петухом для мессы… Для мессы…
Мы ее уложим трупом,только знай что убивай!Хоть не правится занятье,только знай что убивай!…Слышен барабан, он не чихает, а палочками рассыпает дробь в школе ветра, это барабан… Стой! То не барабан; то дверь, которую вытирают платком ударов и рукой из бронзовой материн! Как сверло, проникает стук, дырявя со всех сторон
Все в доме хочет выйти, содрогаясь всем телом, будто трясясь в ознобе, чтобы посмотреть, кто же бьет, бьет в дверибарабан; хотят выйти кастрюли, тарахтя; цветочные вазы, крадучись; тазы – трах-тарарах! Блюда и чашки, звеня фарфоровым кашлем; серебряные столовые приборы, дрожа от смеха; пустые бутылки во главе с бутылью, украшенной стеариновыми слезами, что порой служит подсвечником в задней комнате; молитвенники; освященные ветви, думающие при стуке, что они охраняют дом от беды; ножницы, морские раковины, портреты, масленки, картонные коробки, спички, ключи…
…Только ее родственники притворяются спящими среди разбуженных, оживших вещей, на островах своих двуспальных кроватей, под панцирями одеял, от которых разит затхлостью. Напрасно рвет на куски большую тишину дверибарабан. «Все еще стучат!» – бормочет супруга одного из дядей Камилы, самая лицемерная. «Да, но горе тому, кто откроет!» – отвечает ей в темноте муж. «Который сейчас час? Ах ты. господи, я так сладко спала!… Все еще стучат!» – «Да, но горе тому, кто откроет!» – «А что скажут соседи?» – «Да, но горе тому, кто откроет!» – «Из-за одного этого надо бы выйти открыть, из-за нас, из-за того, что о нас будут говорить, представь себе!… Все еще стучат!» – «Да, но горе тому, кто откроет!» – «Нехорошо, где это видано? Просто неуважение, свинство!» – «Да, но горе тому, кто откроет!»
В глотках служанок смягчается сиплый голос ее дяди. Привидения, пропахшие кухней, зловеще шепчут в спальне хозяев: «Сеньор! Сеньор! Там стучат…» – и возвращаются на свои койки, полусонные, почесываясь от укусов блох, повторяя: «Да-да… но горе тому, кто откроет!»
…Бум-бум, барабан в доме… темь улицы… Собаки застилают лаем небо – кровлю для звезд, черных гадов и грязных прачек; на их руках пена из серебряных молний…
– Папа… папочка… папа!
В бреду она звала отца, няню, скончавшуюся в больнице, родственников, которые но хотели ее, даже умирающую, взять к себе в дом.
Кара де Анхель положил руку ей на лоб. «Выздоровление было бы чудом, – думал он, тихонько гладя ее голову. – Если бы я мог жаром своей ладони выжечь болезнь». Его мучило то что он знает, откуда взялась загадочная хворь, которая губила на глазах молодой побег, – от прилива чувств засвербило в горле, ползучая тоска глубже впивалась в грудь, – но что же делать, что делать? Мысли в голове смешивались с молитвами. «Если бы я мог проникнуть под веки и осушить слезы в ее глазах… милосердных и после изгнания… Ее зрачки цвета крылышек надежды нашей… спаси, господи, к тебе взываем мы, изгнанники… Жить – преступление… Ныне и присно… Когда любишь… Пошли нам это сегодня, господи…»