Синухе-египтянин
Шрифт:
Вот так она ответила мне, одурманенная выпитым, и продолжила:
– Ты, Синухе, кому мой сын по глупой причуде присвоил имя Одинокого и кто мне таким совсем не кажется, так что я готова побиться об заклад, что в Ахетатоне ты каждую ночь развлекаешься с разными женщинами – ведь мне известны ахетатонские женщины! – так вот, ты, Синухе, уравновешенный и спокойный человек, самый спокойный, пожалуй, из всех, кого я знаю, и твое спокойствие просто бесит меня, порой я была бы не прочь ткнуть в тебя медной иголкой, чтобы посмотреть, как ты подскочишь и завопишь, ибо я никогда не могла понять, откуда ты набрался этого спокойствия, – думаю все же, что в душе ты хороший человек, впрочем, я никогда также не могла понять, чем это может быть выгодно человеку – быть хорошим, ведь хорошими бывают только дураки и ни на что не годные люди, как я успела заметить. Но что там ни говори, а твое присутствие действует на меня очень успокаивающе, и вот я хочу тебе сказать, что этот Атон, которому я по своей глупости дала власть, раздражает меня ужасно, тем более что в мои намерения не входило заводить дело так далеко: я изобрела Атона, чтобы скинуть Амона и чтобы моя власть и власть моего сына смогли возрасти. А вообще его придумал Эйе – мой супруг, как ты знаешь; может, впрочем, ты столь
Великая царица-мать захихикала – совсем как хихикают между собой гаванские прачки, распивающие пиво – и продолжала:
– Эти мои негры, Синухе, большие искусники по лекарской части, хотя народ и называет их колдунами, но это только от невежества, и даже ты мог бы кое-чему у них поучиться, если б подошел к ним без предубежденья насчет цвета их кожи и запаха, ну и если б они вообще соизволили обучить тебя своему искусству, в чем я сомневаюсь, потому что они очень ревниво к нему относятся. Кожа их черна и тепла, а запах совсем не неприятный, если к нему привыкнуть, и даже веселый и возбуждающий, так что, привыкнув, не можешь уже без него обходиться. Тебе, Синухе, я могу признаться, раз ты врач и потому не продашь меня: на самом деле именно с ними я и веселюсь – они прописывают мне это как лекарство, ведь должны же быть у такой старой женщины, как я, какие-нибудь развлечения! И делаю я это не ради новых ощущений, как ваши развращенные придворные дамы, которые ложатся с неграми, потому что все испробовали и всем пресытились, вроде тех, кто, переев обычной еды, уверяет, что самый прекрасный вкус у тухлого мяса! Нет, я люблю своих негров не за это, моя кровь и так молода и красна и не нуждается в искусственном возбуждении, я люблю их за то, что они для меня – тайна, которая приближает меня к теплым источникам-жизни, к земле, к солнцу, к животным. Но я бы не хотела, чтобы ты рассказывал об этом кому-нибудь. Впрочем, даже если ты расскажешь, мне это не повредит, я всегда могу заявить, что ты лжешь. А народ и так верит всему, что обо мне болтают, и готов поверить большему, так что его мнение обо мне хуже не станет, что бы ты ему ни поведал; и все же лучше не рассказывай ничего, раз уж ты хороший человек – я-то хорошей никогда не была!
Она помрачнела, перестала пить и принялась за циновку из разноцветного тростника, а я, не смея встретиться с ней глазами, не отрывал взгляда от ее темных пальцев, плетущих тростник. Поскольку я молчал, она продолжала:
– Добродетелями ничего не добьешся, единственное, что имеет значение в этом мире, это власть. Но те, кто рождаются с ней, ее не ценят, настоящую цену власти знает лишь тот, кто, как я, рожден на навозе. Воистину, Синухе, я умею ее ценить, и все, что я делала, я делала ради нее и ради ее сохранения для моего сына и сына моего сына, чтобы моя кровь была и осталась на золотом царском троне. Ради этого я не останавливалась ни перед чем. Наверное, мои поступки были дурны перед лицом богов, но если говорить честно, то боги меня не особенно беспокоят, потому что фараоны выше богов, и, в конце концов, не важно, плох поступок или хорош – хорошо все, что удается, и плохо то, что не удается и выходит наружу. И все же порой сердце мое трепещет и внутренности становятся как вода при мысли о всех моих делах, ведь я все-таки женщина, а женщины суеверны, и я очень надеюсь, что в этом мои негры помогут мне. Одно меня удручает – что Нефертити рожает одну дочь за другой, четырех дочерей подряд родила она, и каждый раз у меня было такое чувство, словно я кидаю камни назад, а нахожу их снова перед собой, – я не могу объяснить этого и боюсь, что своими поступками я навлекла на себя проклятие, которое поджидает меня впереди.
Она пробормотала своими толстыми губами какое-то заклинание и беспокойно задвигала широкими ступнями по полу, но все это время ее темные пальцы искусно плели и вязали разноцветные тростинки, а я не отрывал взгляда от них, и холод закрадывалсяв мое сердце. Потому что так плетут свои сети птицеловы, и эти узлы были мне знакомы. Да, воистину они были знакомы мне, потому что были особенными, узлами Низовья, и мальчиком я рассматривал их в доме моего отца на просмоленной тростниковой лодочке, качавшейся над постелью матери. И вот когда я понял это, язык прилип у меня к гортани и холод сковал мои члены. Ибо в ночь моего рождения дул ласковый западный ветер, была пора разлива, тростниковая лодочка плыла по течению, и ветер прибил ее вблизи дома моего отца. Пришедшая мне в голову мысль, когда я смотрел на пальцы царицы-матери, была столь ужасна и безумна, что я поспешил прогнать ее и сказал себе, что такие узлы, какими связывают свои сети птицеловы, мог завязать кто угодно. Правда, птицеловы занимаются своим ремеслом ниже по течению, в Низовье, а в Фивах я никогда не видел, чтобы кто-нибудь завязывал узлы подобным образом. Именно поэтому мальчиком я часто разглядывал просмоленную лодочку, дивясь на узелки, связывающие вместе разломанные тростинки, не подозревая тогда, как все это переплетется с моей судьбой. Но Великая царица-мать Тейя не замечала моей скованности, она не ждала, что я стану отвечать; погрузившись в свои мысли и воспоминания, она продолжала говорить:
– Наверное, я произвожу на тебя, Синухе, дурное и отталкивающее впечатление, говоря так откровенно, но не суди меня чересчур строго, лучше постарайся понять. Поверь, простой девушке, промышляющей ловлей птиц, нелегко войти в женские палаты царского дома, где всякий презирает ее за темный цвет кожи и широкие ноги, где ее жалят тысячами иголок и у нее только одно спасение – прихоть фараона да еще ее собственное красивое и юное тело. Разве ты не удивился бы, если бы я не пыталась вызнать средства и способы, чтобы привязать сердце фараона, если бы каждую ночь не приучала его к невиданным негритянским обычаям, чтобы он не мог обходиться без моих ласк, так что через него я получила власть над Египтом? Вот как я победила козни Золотого дворца, избежала всех ловушек и разорвала все сети, расставленные на моем пути, я не гнушалась и местью, если возникал подходящий случай. Страхом я заставила все языки замолчать и стала править дворцом по своему усмотрению, а усмотрение мое было таково, что ни одна из жен фараона не должна была родить ему сына до меня. И этого не произошло, а рождавшихся дочерей я сразу, при рождении, выдавала замуж за кого-нибудь из знати – вот так твердо я действовала по своему усмотрению! Однако сама я не решалась сначала рожать, чтобы не стать безобразной в глазах фараона, ведь на первых порах я удерживала свою власть над ним только благодаря своему телу – пока не оплела его сердце тысячью других нитей. Но он старился, и мои ласки, которыми я его покоряла, лишали его сил, так что когда я наконец решила, что пришла пора рожать, я, к своему ужасу, принесла ему девочку. Из этой девочки и выросла Бакетатон, которую я пока не выдала замуж – она еще одна стрела в моем колчане, ибо мудрый приберегает много стрел, а не доверяет судьбу одной-единственной. Время шло, и я страшно терзалась, пока не родила наконец фараону сына. К сожалению, он принес мне куда меньше радостей, чем я надеялась, ибо он безумен, и теперь все надежды я возлагаю на его сына, пусть тот еще и не появился на свет. Но согласись, велика была моя власть, раз ни одна из жен фараона не родила в женских покоях за эти годы ни одного мальчика, только девочек! Не правда ли, Синухе, ты, как врач, должен признать изрядными мое искусство и мои колдовские чары?
С дрожью взглянул я в ее глаза и ответил:
– Колдовство твое нехитро и самого презренного свойства, о Великая царица-мать, – ведь ты совершаешь его своими пальцами, плетя разноцветный тростник, напоказ всем.
Она выронила работу, словно та обожгла ее руки, завращала налитыми кровью, мутными глазами и в тоске воскликнула:
– Разве и ты, Синухе, умеешь колдовать, что говоришь такое, или всем уже известно про это?
– Все рано или поздно становится известным, – отвечал я, – и люди узнают все, хоть никто и не рассказывает им. Пусть не было свидетелей твоих дел, Великая царица-мать, но ночь видела тебя и ночной ветер нашептал о твоих делах в тысячу ушей – не в твоей власти принудить его к молчанию, как принуждаешь ты людские языки. И вот эта циновка, которую ты плетешь своими пальцами, поистине красива колдовской красотой, и я был бы счастлив получить ее в подарок – поверь, я более чем кто-либо другой способен оценить ее по достоинству.
Пока я говорил, она успокоилась, но пальцы ее все еще дрожали, когда она принялась за работу; и она снова стала пить пиво. Выслушав мои слова, она бросила на меня хитрый взгляд и сказала:
– Может, я и подарю тебе эту циновку, Синухе, если вообще когда-нибудь закончу ее. Это красивая и дорогая циновка, раз она сплетена мной – это царская циновка! Однако даритель ждет ответного дара. Чем же ты собираешься отдарить меня, Синухе?
С беспечным смешком я ответил:
– Ответным даром будет мой язык, царица-мать. Однако было бы желательно, чтобы ты позволила ему оставаться на месте, у меня во рту, до последнего моего смертного дня. Тем не менее ему будет невыгодно говорить против тебя – ведь он станет твоим!
Она пробурчала что-то себе под нос, искоса глянула на меня и сказала:
– Зачем мне принимать в дар то, что и так в моей власти? Никто не может мне помешать отнять у тебя язык, а заодно и руки, чтобы ты не мог записать того, чего не сможешь выговорить. В моей власти также отправить тебя в подвалы к милым моему сердцу неграм. И вполне вероятно, что ты оттуда никогда не выйдешь, потому что они охотно совершают человеческие жертвоприношения.
Но я возразил ей:
– Ты явно выпила слишком много пива, царица-мать. Не пей больше нынче вечером, чтобы не увидеть во сне гиппопотамов. Мой язык теперь твой, а я надеюсь получить в подарок циновку, когда она будет закончена.
Я поднялся, и она не стала удерживать меня, только сказала с пьяным смешком, каким смеются захмелевшие старые женщины:
– Ты очень распотешил меня, Синухе! Очень распотешил!
С этим я оставил ее. Никто не помешал мне покинуть дворец, я вернулся в город, и Мерит была со мной в эту ночь. Но я не был уже так счастлив: мои мысли уносились к черной тростниковой лодочке, когда-то висевшей над материнской постелью, и к темным пальцам, связывающим тростинки циновки узлами птицеловов, и к ночному ветру, гнавшему легкие лодочки от стен Золотого дворца вниз по реке и прибивавшему их к фиванскому берегу. Вот о чем думал я и был уже не так счастлив, ибо то, что умножает знания, умножает и печаль, а без такой печали я бы с большей охотой обошелся, ведь я уже не был молод.
5
Служебной причиной моей поезки в Фивы было посещение Дома Жизни, где я не был долгие годы, хотя мое положение царского врача обязывало меня к этому; также я опасался, что за время, проведенное в Ахетатоне, мастерство мое притупилось, ибо там я не вскрыл ни одного черепа. Поэтому я посетил Дом Жизни и провел там несколько занятий с учениками, наставляя тех из них, которые выбрали для изучения эту область врачебного искусства. Дом Жизни утратил былой вид, и значение его умалилось, так как люди, обеднев, перестали туда ходить, и лучшие врачи переехали в городские кварталы, чтобы заниматься своим ремеслом там. Я предполагал, что наука благодаря большей свободе нестесненно развивается – ведь ученикам теперь не приходилось становиться жрецами низшей ступени, чтобы вступить в Дом Жизни, и ныне никто не воспрещал им задавать вопрос «почему?». Но тут меня постигло великое разочарование: ученики оказались совсем юнцами и не имели никакого желания задаваться вопросом «почему?». Их единственным стремлением было получать знания в готовом виде от учителей, а высшим притязанием – попасть в Книгу жизни, чтобы тотчас заняться своим ремеслом и продавать полученные знания за золото и серебро.