Сирены Титана
Шрифт:
Было легко вообразить, что с каждым днем космический юноша и космическая девушка становились на какую-то микроскопическую дольку неряшливей, пока, наконец, они не превратились в стыд и позор Пангалактической космической службы.
У Гельмгольца две пуговицы на ширинке расстегнулись. На левом ухе застыл мазок крема для бритья. Носки у него были разные.
Мисс Уайли была маленькая старушка диковинного вида со впалыми щеками. На ней был всклокоченный черный парик, такой потрепанный, словно он много лет провисел прибитый гроздей к притолоке деревенского сарая.
— Всем ясно: президент объявил начало Новехонькой
— Угу, — в один голос откликнулись Гельмгольц и мисс Уайли.
Только очень наблюдательный и подозрительный человек заметил бы фальшь в поведении этой пары: Гельмгольц и мисс Уайли чересчур интересовались временем. Для людей, которым было нечего делать и некуда спешить, они неподобающе часто поглядывали на часы мисс Уайли на мужские наручные часы. а мистер Гельмгольц — на золотые карманные.
А все дело в том, что Гельмгольц и мисс Уайли вовсе и не были учителями на пенсии. Оба они были мужчинами, оба умели мастерски менять обличье. Это были шпионы высшего класса из Марсианской Армии, глаза и уши марсианского пресс-центра, расположенного в летающей тарелке, зависшей на высоте двух тысяч миль у них над головой.
И хотя Малаки Констант об этом не знал, они подстерегали именно его.
Когда Малаки Констант перешел улицу и вошел в отель «Уилбурхэмтон», Гельмгольц и Уайли не подумали к нему приставать. Они и виду не подали, что он их интересует. Они на него даже не взглянули, пока он проходил через холл и садился в лифт.
А вот на свои часы они снова взглянули, и наблюдательный, подозрительный человек заметил бы, что мисс Уайли нажала кнопку на своих часах, пустив подрагивающую стрелку секундомера обегать круг за кругом.
Гельмгольц и мисс Уайли не собирались применять насилие к Малаки Константу. Они никогда ни к кому насилия не применяли и все же завербовали на Марс четырнадцать тысяч человек.
Обычно они одевались в гражданское платье, выдавали себя за инженеров и предлагали недалеким мужчинам и женщинам по девять долларов в час, не облагаемых налогом, включая даровое питание, бесплатное жилье и проезд — за работу для правительственных организаций в отдаленных местах сроком на три года. Между собой они посмеивались над тем, что никогда не объясняли, какие правительственные организации предлагали эту работу, и ни один новобранец никогда не додумался их об этом спросить.
Девяносто девять процентов новобранцев по прибытии на Марс подвергались амнезии. Содержание их памяти стиралось под руководством специалистов-психиатров, и марсианские хирурги вживляли в их мозг радиоантенны, чтобы новобранцами можно было управлять по радио.
Затем новобранцам давали новые имена — какие в голову взбредут — и распределяли их по заводам, строительным бригадам, по учреждениям в качестве служащих или посылали в Марсианскую Армию.
Немногие новобранцы избегали общей участи, и это были те, кто без всякого хирургического вмешательства проявил горячее желание героически служить Марсу. Этих счастливчиков принимали в узкий круг власть имущих.
К этому кругу и принадлежали секретные агенты Гельмгольц и Уайли. Они полностью
— А какова на вкус вон та «Сливовица»? — спросил Гельмгольц у бармена, бросая взгляд на бутылку в нижнем ряду. Он только что допил коктейль со сливовым ликером.
— Понятия не имел, что она у нас есть, — сказал бармен. Он поставил бутылку на прилавок, наклонил горлышком от себя, чтобы удобнее было прочесть этикетку. — Сливовый коньяк, — сказал он.
— Надо попробовать, — сказал Гельмгольц.
Со дня смерти Ноэля Константа номер 223 в отеле «Уилбурхэмптон» оставался в нетронутом виде, как мемориал.
Малаки Констант вошел в номер 223. Он здесь не был ни разу после смерти отца. Он закрыл за собой дверь и взял письмо из-под подушки.
В номере ничего не меняли, кроме постельного белья. И до сих пор на стене висела единственная фотография — Малаки Констант в раннем детстве, на пляже.
Вот что было написано в письме:
Дорогой сын, с тобой стряслась большая беда, раз ты читаешь это письмо. Я пишу письмо, чтобы сказать тебе: успокойся, горе не беда, ты лучше оглянись вокруг себя и подумай: может, что-нибудь доброе или важное все же случилось оттого, что мы так разбогатели, а потом вдруг разорились дотла? Мне бы очень хотелось, чтобы ты постарался разузнать, есть во всем этом какой-то смысл или одна сплошная неразбериха, как мне всегда казалось.
Если я был никуда не годным отцом, да и вообще ни на что не был годен, так это потому, что я стал живым мертвецом задолго до того, как помер. Ни одна душа меня не любила и мне ни в чем не везло — даже увлечься ничем не удалось — и мне так осточертело торговать горшками и сковородками да пялиться в телевизор, что я стал ни дать ни взять — мертвец и так к этому притерпелся, что воскрешать меня было уже ни к чему.
Тут как раз я и затеял это дело, по Библии. Сам знаешь, что из этого вышло. Похоже было на то, что кто-то или что-то хотело, чтобы я стал владельцем всей планеты, несмотря на то, что я был живым трупом. Я все время присматривался, не будет ли какого сигнала, чтобы мне понять, что к чему, но никакого сигнала не было. А я все богател и богател.
Потом твоя мать прислала мне эту твою фотографию, на пляже, и я посмотрел тебе в глаза и подумал, что вся эта куча денег послана мне ради тебя. Я подумал, что если так и помру, не найдя ни в чем никакого смысла, то хоть ты-то однажды вдруг увидишь все яснее ясного. Честно тебе скажу: даже живой мертвец — и тот мучается, когда приходится жить, не видя ни в чем никакого смысла.
Я поручил Рэнсому К. Фэрну передать тебе это письмо только в том случае, если счастье тебе изменит, и вот почему: никто ни о чем не задумывается и ничего не замечает, пока ему везет. Ему это ни к чему.
Ты оглянись вокруг ради меня, сынок. И если ты прогорел дотла и кто-нибудь предложит тебе что-нибудь дурацкое или невероятное — соглашайся, мой тебе совет. Может статься, ты что-то узнаешь, когда тебе захочется что-то узнать. Единственное, что я в жизни узнал, это то, что одному везет, а другому не везет, и даже тот, кто окончил экономический факультет Гарвардского университета, не может сказать — почему.