Система мира
Шрифт:
— Виновен! — объявил магистрат.
— Что я и сказал, — заметил Джек Шафто. Он боялся, что магистрат не услышал, как он признаёт себя виновным. Голос у Джека ослабел, дыхательная мускулатура пошаливала после того, как несколько дней преодолевала давление трёхсот фунтов свинца. А другие люди, стоящие с ним на одном клочке земли, говорили куда громче, чем было сейчас в Джековых силах.
— Суд нашёл тебя, Джек Шафто, виновным в государственной измене! — повторил магистрат на случай, если первый раз его не услышали за гулом.
— Суду ничего не надо находить! Я сам признался! — протестовал Джек, без всякого, впрочем, толку.
Он
В силу семейных связей с ирландцами Джек знал, что на их языке Дублин зовётся Байле-Аха-Клиах. «Байле» звучит похоже на «Бейли»; вероятно, оба слова означают «двор». Бейлиф приводит тебя в казённый двор. На Собачьем острове в Джековом детстве тоже были дворы, обнесённые плетнём, со свиньями и свиным навозом внутри. Бывают дворы, окружённые каменной стеной с бойницами; жизнь там обычно лучше, чем на скотных дворах. У королевы есть двор. Тьфу! Королева умерла. Да здравствует король! У короля есть двор. Там полно придворных и дворян. Бывают монетные дворы, постоялые дворы, дворы для игры в мяч, задние дворы, где справляют нужду. А в некоторых дворах, например, во дворе Олд-Бейли, вершат суд над дурными людьми, которые хуже дворняг и не ко двору в приличных местах.
Покуда Джек бесцельно размышлял о дворах, магистрат продолжал изливать с балкона реки судейской тарабарщины, после чего перешёл к длинной проповеди, обличавшей порочность Джека, его матери, отца, дедов и бабок и так до самого их прародителя, которым магистрат считал какого-то Каина. Мало что из сказанного долетало до Джековых ушей, поскольку все вокруг орали, и ничто не входило в его голову, потому что он не слушал. И без того было понятно, что говорит магистрат: Джек очень дурной человек, хуже худшего, настолько сверхъестественно и запредельно дурной, что его необходимо предать смерти самым жестоким и, следовательно, самым зрелищным образом, какой смог измыслить английский ум.
В Олд-Бейли держали человека, называемого глашатаем. Главным его достоинством был голос столь зычный, что он мог выгравировать свои слова на стекле, просто встав рядом и заорав. Время от времени его пускали в ход, чтобы унять шум. Ибо публика в этом дворе плевать хотела на магистрата, а вот глашатая уважали за громкий голос. Сейчас он вышел и завопил во всю глотку: «Слушайте! Слушайте! Слушайте! Милорды королевские судьи строго повелевают и приказывают всем, под страхом тюремного заключения, соблюдать тишину во время оглашения смертного приговора». К последним слова толпа и впрямь умолкла. Разговаривали только совсем уж глухие или безмозглые пентюхи, да и тех быстро уняли соседи. Тишина в Ньюгейте — большая редкость, но то была совершенно особая тишина, заразная, как оспа.
Магистрат встал и тяжело подошёл к перилам балкона. Он явно пребывал в скверном расположении духа. Ему куда больше хотелось участвовать в коронационных
— Закон повелевает тебе, — проревел он, — идти туда, откуда ты пришёл, и оттуда на Тайберн-кросс, где тебя повесят за шею, но не до смерти, а засим выпотрошат и четвертуют насмерть! Насмерть! Насмерть! И да помилует Господь твою душу!
Под балконом магистрата мельтешили какие-то тени, вероятно, те самые могущественные силы; они буквально прыгали от нетерпения, не в силах дождаться, когда можно будет лететь в Вестминстер с известием: Джек Шафто сломался под пыткой, признал свою вину и сейчас лежит, скованный, в подвале смертников! Такова была предписанная мораль нравоучительной пьесы, разыгрываемой во дворе, который походил на театр тем больше, чем дольше Джек здесь стоял. Были даже актёры без речей, изображающие войско: последние слова магистрата «И да помилует Господь твою душу» почти утонули в грохоте башмаков на лестнице внутри здания, и прежде чем публика успела даже подумать о том, чтобы учинить беспорядки, её окружила рота гвардейцев с алебардами.
Кто-то рассчитывал улестить нового короля заздравными тостами, медалями, статуями или наложницами. Однако были в Лондоне люди, считавшие, что лучший подарок в честь коронации — голова Джека Шафто на блюде. Будь Джек помоложе, он бы напрягал зрение, силясь разглядеть тех, кто прячется в тени под балконом, может быть, крикнул бы им что-нибудь дерзкое. Однако сейчас они его нисколько не занимали. По правде говоря, за последние четверть часа он не слышал из речи магистрата ни единого слова (кроме страшного приговора). А всё из-за шума, который производил народ, стоящий с Джеком на одном клочке земли, во дворе Олд-Бейли — его люди.
Что-то с размаху опустилось Джеку на макушку. Колени подкосились, но нет, на него не напали сзади. Кто-то нахлобучил ему на голову шляпу. К тому времени, как Джек обернулся, этот кто-то уже улепётывал в скандирующую толпу от разъярённого гвардейца. Толпа ликовала, и скандировала она вот что: «Да здравствует король! Да здравствует король! Да здравствует король!»
Магистрат снова вскочил, лицо его было багровым. Он орал так, что подпрыгивал парик, но до двора не долетало ни звука. Бейлиф сорвал с Джека головной убор, бросил на землю и принялся топтать ногами, однако Джек успел разглядеть, что это было: самодельная корона с буквою V посередине. Не то чтобы Джек разбирался в буквах, но эту узнал сразу — её выжгли ему в основании большого пальца правой руки ещё в ранней юности. Так метили бродяг.
Клеймо бродяги — не бог весть какое отличие. А вот «король бродяг» — высокий титул, который и впрямь надо было заслужить; к нему Джек шёл долго и ценою неимоверных усилий.
Тауэр
Вечер 20 октября 1714
— Так близко и всё же так далеко — вы ведь об этом всё время думали? — Для человека, чьи локти связаны за спиной, Чарльз Уайт говорил с необыкновенным апломбом. Он демонстрировал путы всей комнате, словно новейший парижский фасон, ибо повернулся спиной к сэру Исааку Ньютону и тауэрским стражникам, чтобы поглядеть в окно, выходящее на Минт-стрит.