Сказание о 'Сибирякове'
Шрифт:
– Отлежись, пройдет, это бывает.
– И тут же строго крикнул притихшему юноше: - Ну, чего смотрите, Прошин? Помогите товарищу, проводите в кубрик.
– Есть, - встрепенулся тот и, уже поднимаясь по трапу, обернулся и еще раз спросил: - Разрешите?
– Вот ведь привязался!
– вопросительно глядя на Чечулина, проворчал Бочурко.
– Может, и вправду разрешить? Как, Николай Федорович, возьмешь его в напарники?
– Да уж возьму.
– Ладно, Юра, переодевайся.
Бочурко дождался, когда вернулся Прошин. Как у заправского кочегара,
– Ну, подкинули, что ли?
– улыбнулся тот. Набрал в совок угля и, сделав три быстрых шага, легко швырнул его в красную пасть топки.
Вахта продолжалась.
Ученик машиниста
ПОНАЧАЛУ кто-то из моряков назвал его "Младен - большие глаза". Так и пристала кличка. Когда появился на "Сибирякове" Юра Прошин, точно никто бы не сказал. Просто однажды увидели моряки на палубе кареглазого паренька.
– Ты кто такой?
– спросили его.
– Юра.
– А чего тебе здесь, Юра, нужно?
– Буду с вами плавать, учиться на машиниста, - с легким армянским акцентом без тени смущения ответил юноша.
– Да ты же еще младенец. Сколько лет-то?
– Уже паспорт получил.
– Ух, ты!
– рассмеялись матросы.
– Ну, тогда человек взрослый. Куришь?
Юра отрицательно мотнул головой.
– И водку не пьешь?
Щеки Прошина стали пунцовыми. Он понял, что над ним смеются. Резко повернулся и убежал в кубрик.
– Обидчивый, - сказал кочегар Павел Вавилов.
– Вы, ребята, не очень... Любить вас не будет.
Но Юра быстро забыл этот разговор. И хоть порой его называли Младеном, больше не обижался. Он не мог не почувствовать, что в груди этих суровых и с виду сердитых людей билось доброе, отзывчивое сердце. Те, кто был старше, относились к нему по-отечески, потому что на берегу и у них были дети. Думали люди о доме, и хотелось им найти в юноше близкое, знакомое, что бы сгладило хоть немного тоску по семье. Вот и находили в Юре сходство со своими пострелятами.
Как-то зазвал Прошина к себе в кубрик командир носовых
орудий старшина Василий Дунаев. Долго рассказывал о сыне
Генке, а потом показал свою фотографию, на которой снят был в форме военного матроса, на лоб чуть надвинута бескозырка с надписью "Северный флот".
– Вот хочу Генке послать эту карточку на память об отце. Как ты думаешь?
– Можно, - согласился Прошин. На обороте увидел надпись, спросил: - Можно прочесть?
– Читай, читай, зуек{3}.
И Юра прочитал: "На долгую добрую память сыну Геннадию Васильевичу от папы В. М. Дунаева. Гена, не рви и не мни, а храни".
– Ну как?
– спросил артиллерист.
– По-моему, хорошо.
– Тогда пошлю. Я с тобой просто посоветоваться хотел, ну, как с молодым, что ли, поколением. Значит, говоришь, понравится ему такая фотокарточка?
– Непременно.
Дунаев нежно потрепал черные Юрины вихры.
По-иному относились к Прошину молодые моряки. Те были понятней, ближе, и в разговоре с ними Юра чувствовал себя не таким уж мальцом. Кузнецов, узнав о способностях парня к рисованию, немедленно приобщил его к выпуску боевых листков, поручил вести карту боевых действий на фронтах. Сводки были неутешительные: красную извилистую ленточку все еще приходилось передвигать на восток.
Как правило, сводки принимали по радио Петр Гайдо или Анатолий Шаршавин. С ними Юра близко подружился, особенно с Анатолием. Нравился он Прошину веселым нравом, острыми шутками, страстной приверженностью к технике, которую Юра тоже любил. О технике радист мог беседовать часами, фантазировать, какая она будет, ну, допустим, через сто лет. Шаршавин постоянно что-то мастерил, совершенствовал, выдумывал. Когда у Юры выдавалась свободная минута, он бежал к товарищу.
Иногда на Шаршавина находило лирическое настроение. Тогда он доставал из чемодана клеенчатую тетрадку, куда записывал полюбившиеся ему стихи, и читал их вслух. Читал выразительно, вкладывая в слова всю душу. Порой мурлыкал песни. Громко петь не решался, сетуя на отсутствие "абсолютного" музыкального слуха. И поскольку пора была военная, пел "Каховку", "За далекою Нарвской заставой" или "Уходили комсомольцы на гражданскую войну". Юра подтягивал, и мелодия сразу звучала стройнее.
– Хороший у тебя голос, - завидовал Анатолий.
– Только ты как-то по-кавказски слова выговариваешь.
– А это потому, что я в Армении долго жил. Отец на железной дороге работал. Мать рассказывает, что я сначала по-армянски лучше говорил, чем по-русски.
Шаршавин смеялся:
– Вот здорово!
Как-то задумался и спросил:
– А красиво небось на Кавказе? Сам знаю, красиво! Жалко, что не побывал в тех местах. Теперь война - значит, не скоро побываю. Я, Юра, и дом-то свой плохо помню, так уж случилось. Воспитали меня, брат, Родина да комсомол.
– Что же, значит, у тебя никого и нет?
– Как нет? Друзей у меня много. А еще есть подружка, хорошая такая дивчина Нина, на полярной станции Тикси радисткой работает.
Эту свою сердечную тайну Анатолий поверял не всем. А Прошину что же не сказать, он как младший брат и подтрунивать не станет.
Однажды во время рейса зашел Юра в радиорубку, когда там дежурил Шаршавин. Анатолий сидел с наушниками и что-то записывал. Увидев Прошина, показал рукой: садись и жди. Кончил принимать, обернулся.
– Вот и с Архангельском поговорил. Теперь цифирки Кузнецову передам, а он расшифрует для капитана. Нравится тебе моя работа?
– Интересная.
– Интересная, брат, не то слово. Величайшая вещь радио. Включишь - и весь мир слышишь, как демон. Знаешь, Лермонтов писал? Так этот самый демон всю землю с высоты видел. А я слышу и друзей своих по голосу узнаю. Ты вот, скажем, наденешь наушники, пипикает что-то: точка-тире, тире-точка. А для меня это музыка. Сразу назову, какой радист в эфир вышел.