Сказать – не сказать… (сборник)
Шрифт:
Они лежали на самом дне Покоя. Потом она говорила: «Я люблю тебя». Он отвечал: «Я люблю тебя». Это был не диалог:
– Я люблю тебя.
– И я люблю тебя.
Это была перекличка. Позывные в космосе:
«Я люблю тебя…»
«Я люблю тебя…»
Правда. Бочаров чувствовал ее каждым своим человеческим слоем. Почему нельзя так жить всегда? Во всем. Почему он всегда чего-то боится? Врут, когда боятся. Чего? Что семья останется без средств, что друг обидится, жена отравится. Он учитывал всех, кроме себя. С этим ничего не поделаешь. Такая же была мама – жена Юхима, девушка из белорусского
Бочаров вспомнил, как умерла его мама. Хотя что значит «вспомнил». Он не забывал об этом никогда. У мамы появилась изжога. Районный врач предложил сделать рентген желудка. Мама панически боялась кабинетов и процедур, но неудобно было возразить врачу. Он может воспринять это как недоверие. Мама пришла в назначенный день. Хамоватая медсестра протянула пол-литровую банку с барием. Мама не могла пить барий, ей казалось, что это разведенный зубной порошок. Она замешкалась. Медсестра открыла рот, но в этом случае правильнее сказать – разинула хавальник, как говорит его сын. Молодежный сленг. Хавать – значит жевать. Рот у таких людей только для пережевывания и хрюканья, как у свиней. Но свиньи – более человечны. Они не притворяются людьми.
Короче говоря, медсестра разинула хавальник на тему: больных много, а она одна, и каждый будет кочевряжиться, а она должна выдерживать за копейки. При этом глаза ее были набиты злостью, как стеклами, и волны ненависти окатывали маму.
Мама смутилась, что позволяет себе такое антиобщественное поведение. Ей стало жалко медсестру, и, чтобы не загружать собой, она поднесла банку ко рту. Мама знала, что не сможет проглотить. На какую-то секунду маму охватил ужас, она сделала глоток. И у нее случился инсульт. Два года после этого она лежала парализованная, а потом умерла.
А ведь все могло быть по-другому. Когда медсестра начала хамить, надо было плеснуть ей в рожу барием. Повернуться и уйти. Сестра пошла бы в туалет, умылась, утерлась казенным вафельным полотенцем. И через час – забыла. И мама бы жила до сих пор. И все было бы нормально, все хорошо. Но мама не могла вот так – решительно. И Бочаров – не может. И не сможет. Он вдруг понял, что не сможет, – и заплакал. Его никто не слышал, кроме божьей коровки. Бочаров плакал в подушку и звал: «Мама…»
А потом заснул в слезах, как в детстве, и ему снился странный беспокойный сон, как будто он увидел на лестнице жулье с крадеными чемоданами и впустил их в свою квартиру, чтобы скопом сдать в милицию. А жулье поселилось у него, и осталось жить, и устроило на кухне пожар. А он ничего не может сделать.
Проснулся Бочаров как всегда, в семь утра. Это было его время. Когда бы ни лег – просыпался в семь утра. Настольная лампа горела. Под ней лежал спичечный коробок.
Бочаров заглянул в коробок – он был пуст. Зеленая лапша на месте – а коровки нет. Бочаров оглядел пол, отодвинул кровать. Проверил подоконники. Заглянул в ванную.
«А была ли она? – усомнился Бочаров. Потом подумал: – А бог с ней, была, не была – какая разница».
Он сделал жесткую гимнастику – приседал двадцать раз на подскоке. Выжимал свое тело, подскакивал и снова приседал до конца. Разрабатывал колени, накачивал ноги, давал нагрузку сердцу, возвращая телу силы и уверенность.
Нервный срыв остался в ушедших сутках. Начинался новый день, где все должно быть нормально, все хорошо.
А что плохого? Прочная семья, желанная возлюбленная, работа по специальности. О вольных хлебах – не может быть речи. В сорок лет он будет бегать по редакциям как студент-стажер?
Бочаров встал под душ: горячий, холодный. Холод жег. Он выскочил, растерся полотенцем. Увидев себя голого, подумал вдруг, что неандертал с дубьем выглядел так же и человек мало изменился за двадцать веков.
Бочаров надел свежую белую рубашку, повязал галстук. И пока выстраивал узел – придумал: можно связаться с миллионером Хаммером, предложить ему совместный советско-американский журнал. А Бочаров – во главе журнала.
Можно стать пресс-мэном, крутиться колбасой с утра до ночи, ездить в Америку, как к себе на дачу. А можно все бросить, отправить жену на работу. А самому засесть, как Юра Крюкин, и написать книгу о Попове, донести до сегодняшнего человека Вивекананду.
В тихий кабинет, один на один с Поповым, Вивеканандой. Другая жизнь. Иная участь.
Можно крутиться, крутиться, крутиться – взбить воздух до густоты – так, что ходить по воздуху. А можно осесть и замереть, лечь на дно, как подводная лодка.
Бочаров оглядел себя в зеркале: не неандертал. Современный человек. В расцвете сил. Живет в определенную эпоху, в девяностых годах двадцатого века. Каждое время предлагало своих лишних людей. Сегодня от тебя самого зависит – стать лишним или нелишним.
Бочаров вышел в коридор. Запер дверь.
Коридорная сменилась. Сидела другая женщина, не потерявшая доверия к жизни… В знак доверия ее веки были густо запорошены голубыми тенями.
Бочаров отдал ей ключ. В этот момент к коридорной подошел восточный человек в финском спортивном костюме. Дождавшись, когда Бочаров отошел к лифту, он тихо, озабоченно спросил:
– Девушка, вы, случайно, не знаете, чем питаются божьи коровки?
Дом генерала Куропаткина
Когда садились за стол, прибежала кривая Дуся.
– Ну я не могу! – Дуся всплеснула руками и остановилась на пороге в ожидании.
– Опять дерется? – буднично спросила мать. Она жила в деревне с весны и знала все проблемы своих соседей.
Своей семьи у Дуси не было, она воспитывала племянника Кольку. Колька превыше всего в жизни любил водку, и, когда Дуся отказывала ему в деньгах, он стучал по ней кулаками – не сильно, но настойчиво, выколачивая таким образом нужную сумму.
– Я его, поганца, семимесячного с самой Плоскоши пешком в тряпках несла! – вспомнила Дуся, и ей стало обидно за свою сегодняшнюю участь. – Катя, вы грамотная, может, он вас послушается…
Катя приехала в деревню неделю назад со своей десятилетней дочерью Никой. Ника была очень похожа на Катю, а Катя, в свою очередь, как две капли воды походила на свою мать. Так что за столом сидели три представителя одного рода и вида, отстоящие друг от друга во времени на двадцать лет.