Сказка о глупом Галилее
Шрифт:
Борис перевел взгляд на резную спинку кровати.
– Тоже моя работа, – перехватил его взгляд Виктор Егорович и стал показывать гостям остальные предметы мебели: письменный стол с кривыми ногами, с какими-то резными и инкрустированными ящичками, дверцами, задвижками, затем столь же фантастический комод, два кресла, стулья, обеденный стол.
– Поразительно! – бормотала Лена, как в гипнозе. – Никогда в жизни ничего подобного не видала!
Дав гостям налюбоваться и наахаться вдоволь, Виктор Егорович отступил к дверям и тоном циркового конферансье, объявляющего коронный номер программы, торжественно провозгласил:
– Весь этот мебельный гарнитур также выполнен мною собственноручно из ценных пород древесины в стиле Андре… – Он сделал
Борис вздрогнул. Ему показалось, что сейчас в распахнутое окно в старинной французской одежде влетит Андре Шарль Буль и сделает сальто-мортале.
Но в окно никто не влетел, только ветер качнул занавеску, которая Студенцову показалась тоже сотканной из ценных пород древесины.
– Вот вы говорите «мастерство, мастерство», – сказала Наталья Макаровна после того, как гости и хозяева понемножку выпили за этим роскошным обеденным столом и уже не стеснялись друг друга. – А сколько мы через это его мастерство натерпелись. В прошлом году пришел новый домоуправ. «Что это, – говорит, – у вас на стенах безобразие?» Он ему, – она кивнула на мужа, – про свой стильбуль, а домоуправ: «Никакого стильбуля не знаю, а за порчу казенного помещения выселю». Он ему: панели, мол, съемные. А тот: раз съемные, так и сыми. «Да как же я их сыму, – изображая мужа, она повысила голос, – когда я над ними двадцать пять годов изо дня в день трудился?» А тот: «Значит, ты двадцать пять лет помещение портишь. Сыми по-хорошему, не то милицию вызову, протокол составлю, комиссию на тебя напущу». И что вы думаете? Была комиссия. Хорошо, председатель попался умный. «Ты, говорит, не домоуправ, а самоуправ, дурак, говорит, ты и не лечишься. Куда ж ты его выселять-то собрался? Да ты гордиться должен, что по одному с ним двору ходишь. Да здесь, может, музей будет когда-то. Да это, может, наш новый…» Как он сказал-то? – повернулась она неожиданно к мужу.
– Не помню, – смутился Виктор Егорович.
– Помнишь, – не поверила Наталья Макаровна. – Ну ты скажи, как он говорил? Ку… Ку…
– Ку-ку, – передразнил ее Виктор Егорович, и Лена весело засмеялась.
– Кулибин, – подсказал Студенцов.
– Вот точно, Кулибин.
– Русский народный умелец. Самородок, – почтительно вставил Виктор Егорович.
– Ты тоже умелец, – махнула она рукой. – Только от твоего умелья (она так и сказала «умелья») одни неприятности. Вот ведь сколько раз нам предлагали квартиру отдельную. А как туда поедешь? Музей же этот туда не вставишь, к новому месту не подойдет. Вот и живем, спасибо еще, соседи попались хорошие. Нет, вы не подумайте, – спохватилась она, – я его не ругаю, руки у него, ничего не скажешь, золотые, хотя посмотришь и не подумаешь. С виду вроде руки как руки, даже как будто и не рабочие. Вот покажи людям руки! – Она снова повысила голос.
– Ладно тебе, – поморщился мастер и спрятал руки под стол. – Вы не обращайте на нее внимания, – сказал он гостям. – Проявляется возбуждающее действие алкоголя. Ты все про меня. Давай лучше гостей послушаем, Бориса Петровича я мальчиком помню, а теперь он профессор. Доктор физико-технических наук! – еще раз с удовольствием произнес Виктор Егорович и поднял вверх указательный палец. – Создаешь конструкции самолетов? – спросил он, повернувшись к Борису.
– Не совсем. Я занимаюсь аэродинамикой. – И Студенцов стал рассказывать что-то о своей науке, но впечатление от всего увиденного было столь велико, что он никак не мог переключиться…
Было уже за полночь, все устали. Наталья Макаровна сказала, что постелит гостям в комнате, а сами они пойдут ночевать в сарайчик, там у них есть постель.
…Лена заснула сразу, а Борис долго еще лежал с открытыми глазами, думал и не мог понять, как же случилось, что в свое время он, наблюдательный и впечатлительный юноша, два года изо дня в день общался с таким замечательным мастером и не заметил в нем ничего, кроме манеры смешно выражаться?
1970
Этюд
Я
Чье-то шумное дыхание волнами наплывало слева, чье-то тихое отзывалось справа, я лежал, стараясь не шевелиться, смотрел на то, что белело передо мной, это был, видимо, потолок, да, похоже, что потолок, белый, с косо размазанными по нему тенями оконных рам.
Я скосил глаза влево: свет уличных фонарей сочился сквозь открытое наполовину окно, слабый ветер шевелил сдвинутые к краям занавески, шум прибоя накатывал волнами (значит, там, за окном, было море), я перевел взгляд направо и увидел, что рядом со мной лежит, посапывая во сне, какое-то существо с обнаженным плечом, какая-то женщина, может быть, даже моя жена, но, не помня, кто я, я не мог вспомнить и кто она, как ее зовут, сколько ей лет, когда мы поженились и есть ли у нас с нею дети.
«Что же это такое? – подумал я не без тревоги. – Откуда я взялся здесь, как оказались вокруг меня этот потолок, это море и эта женщина, что было до этого и было ли что-нибудь?»
Может быть, я только что родился, может, очнулся после наркоза, после реанимации, может, до этого я попал в катастрофу, у меня отняли руки-ноги, и обрубок, называемый «Я», не имея памяти, ощущает только то, что сиюминутно воспринимают глаза и уши.
Я пошевелил одной рукой, затем другой. Руки были тяжелые, но важно, что они были. Были и ноги. Я видел, слышал, двигал конечностями, значит, со мной все в порядке, я цел и невредим, единственное, чего мне сейчас не хватало, – это сознания, кто я и где я.
Я закрыл глаза и попытался сосредоточиться.
В сознании что-то забрезжило…
…По дождливому морю мы плыли на каком-то кораблике, пили водку из граненых стаканов, ловили рыбу на «самодур», то есть голыми крючками без всякой приманки, пили, жарили на берегу барана, купались, пили, шел дождь, и какая-то женщина возбужденно меня вопрошала: «Владимир, почему вы не уезжаете?»
Сейчас, лежа с закрытыми глазами, я вспомнил ее слова и удивился, если можно назвать удивлением то вялое чувство, которое во мне возникло. Почему она задала мне этот странный вопрос? Разве я не уехал мальчиком из Петербурга, разве не ютился в берлинской мансарде, страдая от холода, голода, безвестности и унижений, пробавляясь шахматными сеансами, уроками игры в теннис, и не я ли ловил бабочек в штате Вайоминг? Куда же мне ехать еще?
Бабочки, теннис, шахматы были связаны одной ниточкой, стоило потянуть за один конец, как я сразу все вспомнил и сразу себя осознал: я старый человек, у меня все болит, я кое-что сделал в жизни, но зачем, скажите, зачем я написал «Лолиту»?
Эта мысль явилась ко мне неожиданно. Она меня озадачила, она меня растревожила; кажется, я никогда не жалел, что написал «Лолиту», и даже считал ее своей лучшей книгой, но сейчас мне стало ужасно не по себе, я понял, что это не лучшая, это плохая книга, худшая не только из моих, но и из всех когда-либо написанных книг. Мне стало больно, и я заплакал.
Каждый, кто когда-нибудь о чем-нибудь думал, знает, что мы не всегда, я бы даже сказал, очень редко думаем словами. Мы думаем образами, ощущениями, представлениями, которые затем более или менее беспомощно пытаемся выразить словами. Мыслить и выражать свои мысли – далеко не одно и то же. Я думаю, многие гении остались человечеству неизвестны только потому, что не сумели выразить свои мысли ясно, то есть столь примитивно, чтобы они стали доступны другим.
Я лежал неподвижно и плакал беззвучно, слезы из-под полуприкрытых век текли по щекам, к подбородку, но, не дойдя до него, скатывались на шею. Я плакал и думал, что написал «Лолиту», чтобы потрафить читателю, его больному и извращенному вкусу, потому что мне надоело бедствовать, мне захотелось известности и денег, которые за нее платят, и независимости, которую на них покупают.