Сказки времен Империи
Шрифт:
Я извлек на свет божий злосчастную бутылку.
— Очень хорошо, — просто сказал В. В. — Выпейте, я не буду. У меня сейчас запойная работа. Я в таких случаях не пью ни капли.
— Я думал, что вообще-то… — пробормотал я.
В. В. дал понять, что вообще-то — да, но именно сейчас — нет. Отсутствие какой бы то ни было рисовки убеждало, в бесполезности уговоров. И редактор Д., который поначалу воспринимался мною как помеха для планируемого разговора «по душам», оказался как нельзя более кстати. В противном случае хорош бы я был наедине с коньяком! Исключительно дурацкое могло создаться
В. В. принес чашки, чайник, яблоки и две рюмки — мне и редактору.
Мы с ним, поощряемые дружеским взглядом В. В., выпили за литературные успехи и за то, чтобы рекомендация В. В. ввела меня в Союз наиболее быстрым и решительным образом. Затем В. В. подписал мне три свои книжки, которые я специально для этого имел в портфеле наряду с бутылкой коньяка.
На тахте лежали две новые книжки В. В., на которые я давно посматривал. Одна из них, выпущенная в Москве, уже была мне знакома; я недавно держал ее в руках и перелистывал, увидев у одного приятеля. В ней были новые вещи В. В. Другая, изданная у нас, в Ленинграде, издательством «Детская литература», содержала в себе несколько адаптированные для школьников избранные места из старых сочинений. Мне захотелось иметь обе, в особенности же — первую, и я, осмелев от трех рюмок коньяка, попросил В. В. о подарке.
— Эту — с удовольствием, — сказал он, беря в руки детскую книгу и приспосабливаясь ее подписывать. — А ту — не могу. Прислали очень мало экземпляров. Не хватит даже тем, кому обещал.
Мы продолжали потихоньку попивать коньяк, закусывая яблочками, и разговаривать о литературе. В. В. с восхищением говорил о Мелвилле, которого очень любит.
Вскоре откланялся редактор Д. Уровень коньяка в бутылке к этому времени опустился до спичечного коробка, поставленного «на попа». А у меня все еще оставался за душой главный вопрос, который я намеревался выяснить. Вопрос был отчасти литературоведческим, но для меня, уже избравшего новую профессию, являлся совершенно практическим. Он касался прозы, написанной «от первого лица».
Рискуя повторить избитую истину, я все же напомню, что в прозе, написанной «от первого лица», события даются в изложении одного из героев сочинения, который сам в них участвует. Соответственно, все суждения и оценки в таких сочинениях перекладываются на плечи рассказчика, претендуя не столько на абсолютную истину, сколько на создание определенного образа героя. Автор как бы прячется за его спину, чтобы при случае развести руками и сказать: «Я здесь ни при чем, так видит и думает мой герой».
От первого лица написана, например, «Капитанская дочка» Пушкина. Рассказчиком там выступает молодой Петруша Гринев, и нам понятно, почему Пушкин избрал именно этот прием помимо его чисто художественной привлекательности. Гринев мог сказать о Пугачеве то, чего не мог сказать в тех общественных условиях автор. И хотя Гринев то и дело называет Пугачева «злодеем», авторская оценка проглядывает сквозь его суждения, как освещенная комната сквозь тюлевую занавеску.
В прозе «от первого лица» коротенькое словечко «я» мелькает постоянно, ограждая автора от собственных высказываний и все время напоминая ему, что рассказывает историю герой, а значит, автор должен на время стать актером и влезть в шкуру героя, чтобы добиться от него максимальной искренности.
Другим распространенным приемом, как известно, было и остается письмо «в третьем лице» (или, как часто неправильно говорят — «от третьего лица»), когда в авторской речи не встретишь того коротенького словечка, о котором только что говорилось. Так написана, например, «Война и мир» Льва Николаевича Толстого. Автор подробного сочинения как бы становится на место Господа Бога и претендует на объективное освещение событий, но если Толстому это удается, то многим другим литераторам — нет, а потому вранье, преподнесенное от имени некоего «верховного судии», выглядит особенно ошеломляющим.
Есть еще и промежуточное качество прозы, тоже достаточно распространенное, когда словечко «я» отсутствует и автор пишет «в третьем лице» — как бы объективно, — однако на события смотрит глазами одного героя; только этот герой, его мысли и чувства доподлинно известны автору, в душу остальных он проникать не имеет права. Так написаны многие рассказы Чехова, в частности «Дама с собачкой». Эта проза ближе к прозе «от первого лица».
— Но в чем, собственно, вопрос? Можно писать и так, и эдак, и еще тысячью разными способами!
— Погодите, не торопитесь!
Одним из самых общих правил, наряду с записью текста слева направо, для литературного сочинения является его правдивость. Однако если с расстановкой букв в нужном порядке справляются все пишущие, то с правдивостью дело обстоит гораздо хуже. Абсолютной правды достигают гении, а нам дано лишь стремиться к ней по мере возможности, пользоваться той манерой письма и теми приемами, которые могут помочь соврать поменьше.
У каждого пишущего эти приемы — свои.
Помню, как я был потрясен словами того же Льва Николаевича Толстого в конце одного из «Севастопольских рассказов», когда прочитал их впервые: «Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, — правда».
Нелишне их напомнить.
Могут подумать, что я ломлюсь в открытую дверь, но это на первый взгляд. Дверь лишь временами приоткрывается, ибо снабжена достаточным количеством пружин и противовесов, стремящихся придать ей устойчивое закрытое состояние. Я буду говорить только о субъективных «пружинах», потому что именно они в первую очередь мешают писать правдиво.
Обращаюсь к своему опыту. Другого у меня нет.
Когда-то я писал стихи, и именно то, что называется лирикой. В новом издании «Словаря иностранных слов» о лирике сказано, что она «является прямым выражением индивидуальных чувств и переживаний». Так я и делал — прямо выражал индивидуальные «чувства», пользуясь пятью основными стихотворными размерами и зарифмовывая «переживания».
Сейчас мне кажется это странным. Но тогда я часами просиживал над листком бумаги, стараясь вогнать индивидуальные чувства в жесткую метрику стиха. Удивительно, что стихотворные ограничения менее всего влияли на правдивость изображения чувств, однако сильно дисциплинировали и приучали не лениться в работе над словом.