Сказочная древность Эллады
Шрифт:
Ничтожный тираж — от 2500 до 4000 экземпляров, — скверная бумага не останавливали издателей. Наоборот, именно в эти годы экономических трудностей самые выдающиеся деятели культуры иногда — из последних сил — пытались остановить распад оглушенной под руинами прогнившей империи цивилизации по имени «Россия». Зелинский, Вяч. Иванов и более молодые, как, например, Владислав Ходасевич, были при всей своей поэтической неотмирности слишком реалисты, чтобы надеяться на успех своего просветительства. «Мы прорубали, — писал в берлинской эмиграции Ходасевич, — окно — не в Европу — на кухню». Но и в это прорубленное на кухню окно можно и нужно показать людям не искаженную вечным ужасом гримасу дикаря, но первые шаги и первообразы европейской культуры. Иначе говоря, и окно на кухню может стать окном в Европу. На оберточной бумаге, к концу столетия побуревшей и рассыпающейся в труху, — рисунки Энмана и Конашевича: книга побывала в руках у многих уже тогда, в 20-е годы.
Это книги о позабытом, книги — напоминания о таком далеком прошлом, что требовать документов грешно.
…У
«— Мое царство — необъятная северная страна студеных рек и дремучих лесов. Разбухают реки в дни многоводной весны, широко заливают окружающие поля; но еще шире и выше захлестывает великая скорбь, беспомощное уныние сердца моего несчастного народа… Орифия, при родителе твоего отца твой земляк Триптолем, питомец Деметры, принес нам дар хлеба, и с тех пор и у нас колышутся зеленые нивы; но духовного хлеба еще не знает наша холодная страна; его принесешь нам ты, мой нежный цветок, взлелеянный дыханием теплых морей.
Если я вам нужна, я последую за тобой…
Орифия, наш невежественный, несчастный народ не знает того, что свято для вас. Я зову тебя к нему, но не хочу тебя обманывать: холодно в нашей стране, и ты стоскуешься по белым храмам и душистым рощам, по теплоте и улыбке твоей Эллады! Я принесу с собой и теплоту, и улыбку; это будет моим венком твоему народу. Если я вам нужна, я последую за тобой.
Орифия, я не могу тебе обещать даже благодарности от тех, которых ты облагодетельствуешь. Помни, мой народ знал и знает только подъем злобы и взаимоубийственной вражды, от которой он еще больше нищает; он не знает подъема радости и подъема любви. И я уверен, свою злобу он направит и против тебя и твоей науки, науки радости и любви; способна ты перенести это высшее, крайнее испытание?
Мой рок — давать, а не брать. Я готова на подвиг жертвы для твоего народа; готова любить, не быть любимой и все-таки любить…»
Царица Вьюг уже накрыла своим пологом Россию, а спустя полтора десятка лет — и всю Европу. Родина души — Россия, и родина тела — Польша, и родина ума — Германия лежат под плитой бесчеловечных режимов, растерзаны войной. Оставшийся в Петрограде внебрачный сын Зелинского Адриан Пиотровский, унаследовавший от отца талант переводчика и театрального виртуоза, ставший в 30-х годах выдающимся деятелем советского кино и перенявший от отца огонь просветительства (его Аристофан, Катулл, Эсхил были изданы тогда по-русски и по сей день не превзойденными по качеству и объему комментариями), был уничтожен в 1938 году в ленинградской тюрьме. Варшавский университет, с 1921 года ставший новым домом Зелинского, был через двадцать лет уничтожен Гитлером. И хотя, публикуя в Страсбурге последнюю увиденную им в печати работу, Зелинский подписал ее по-французски — «Тадеуш Зелинский, Варшавский университет», он понимал, что не может противостоять направленной против него злобе. Он пытается продолжать работу над историей античной религии, но злоба века преследует его: в 1943 году умирает дочь Вероника, Зелинский перебирается к сыну в Баварию. Верил ли он и здесь в свое европейское отечество, проживший, чтоб испытать судьбу Иова, жизнь «самого младшего», он, подаривший своим родным детям жизнь на муку и так мечтавший подарить целому миру «хоть частицу той радости», какую испытывал сам, когда напоминал людям об их общем античном доме?
До последних дней жизни, прерванной в мае 1944 года, Зелинский все расспрашивал друзей о судьбе коллег по университету, но, видимо, не успел узнать, что многие — и в том числе самые близкие — погибли в Варшавском гетто. Только письма и книги пережили этих людей.
Может быть, придуманный Зелинским Окциденций все-таки «шествует и поныне»? Может быть, судьба нескольких экземпляров книги о греческих мифах хоть позабавила Фаддея Францевича, узнай он о ней в тяжелые дни 1942–1943 годов.
Окциденций брел тогда по Кавказу… Ведомые им, уходили из Пятигорска, от немецкого десанта, толпы и толпы людей. И были среди них недавние блокадники — ленинградцы. А среди этих последних было несколько учеников и молодых сотрудников Адриана Пиотровского, за пять лет до того погибшего в тюрьме. Ученики и сотрудники уже научились на горьком опыте не называть и дорогого им имени. Но они не забывали ни имен, ни того, чему учили их те, кто носил эти имена. Они шли пешком не один десяток километров по горной дороге. У обочины они наблюдали иногда странную картину: кто-то из путников вдруг останавливался, бросал какую-нибудь свою вещь и подбирал брошенное другими — теми, кто ушел вперед, ибо не мог дальше тащить свой скарб. Но очень скоро и те, кто совершил удачный обмен с обочиной, бросали на землю вещи и шли дальше налегке. Чем ближе было к перевалу, тем лучше, добротнее, новее были оставленные у обочины саквояжи, сундучки и чемоданы. И только помнившие историю про Окциденция ничего не выбрасывали и ничего не подбирали. Весь путь они проделали с котомкой за плечами, а в котомке среди насущнейших были там три вещи — три книги Ф. Ф. Зелинского «Иресиона. Аттические сказки» — «Терем Зари», «Каменная нива», «Царица Вьюг». Купленные за бесценок на пятигорском базаре, они показались хозяину котомки нужнее слишком многого другого, чтоб здесь хватило места для перечисления. Не потому ли, что посох Окциденция поддержал тогда путника, не к европейскому ли отечеству шли тогда читатели Зелинского, убегая от озверевших арийцев к гостеприимным арыкам азиатов?
Как бы то ни было, но книги Фаддея Францевича Зелинского не все пропали. То тут, то там и сегодня кое-что вдруг мелькнет на день в букинистическом магазине, но близок день, когда истлеют последние сохранившиеся книжки. Чтобы не случилось этого, мы решили собрать под одной обложкой то, что выходило разрозненными выпусками в начале 20-х годов. Столь полного, столь проникнутого единством замысла — он объяснен самим автором в его предисловии — и стиля, он очарует одних и вызовет благотворное раздражение у других, — столь глубоко уводящего к тем истокам европейской культурной традиции, где воды ее еще кажутся вполне прозрачными, столь наивного верой в добро и красоту труда, повторяющего за греками их заветные и сокровенные предания, может быть, никогда прежде не появлялось на русском языке.
Гасан Гусейнов
Сказочная древность
Предисловие (к Выпуску 1)
Если вам, мой дорогой читатель, еще не исполнилось… скажем не в обиду вам, четырнадцати лет, то не утруждайте себя чтением этого предисловия: пусть его вместо вас прочтут ваши родители или воспитатели. Вам же лично имею дать только один совет. Вероятно, вы пожелаете читать рассказы моей книги подряд; и это будет очень хорошо. Думаю, что в ее первой части — «Сказочная древность» — дело обойдется без затруднений. Но уже со второй — «Историческая Эллада» — может случиться, что тот или другой рассказ вас с первой страницы не заинтересует; тогда бросьте его и перейдите к следующему. Пропущенное теперь успеете наверстать впоследствии; книга вам дана, надеюсь, не на один год.
А теперь обращаюсь к тем, со стороны которых я жду и желаю критического отношения к моему труду. Чем он оправдывает себя? Новизною замысла? — Не совсем. Книги, посвященные популярному изложению античности, у нас имеются — правда, переводные. И этим подсказано одно из соображений, оправдывающих появление этой книги. Но я все же не так уже скромен: полагаю, что даже у тех народов, с языка которых переведены означенные изложения, моя книга приобрела бы право на существование. Постараюсь объясниться.
Тут, правда, первая часть, озаглавленная «Сказочная древность», занимает особое положение. В популярных пересказах греческой мифологии на Западе недостатка нет, а некоторые из них переведены и по-русски… Полагаю, однако, что читатель, знакомый с тем или другим из них, при сравнении их с моим найдет много различий — и с удивлением спросит себя, откуда они могли взяться при изложении одной и той же материи. Для ответа я должен объяснить ему, как возникла та совокупность преданий, которую мы называем «греческой мифологией».
Первыми, закрепившими в слове, и притом стихотворном, имеющиеся в сознании народа предания о героях, были творцы героического эпоса, певцы-гомериды; результатом их работы было целое море эпической поэзии, более сотни книг. Из них нам сохранилось только два эпоса, Илиада и Одиссея — правда, лучших, но довольно ограниченных содержанием; все остальное погибло. — За этой первой школой появилась вторая, школа творцов дидактического эпоса; эти люди, тоже певцы, задались целью приурочить предания гомеридов, а также и иные, к отдельным героям, поставленным между собою в генеалогическую связь, в видах обнаружения правды о прошлом правящих родов в тогдашней аристократической Греции. Из этих эпосов, сухих, но содержательных, нам не сохранилось ни одного, если не считать «Феогонии» Гесиода, посвященной генеалогии не столько героев, сколько богов. — Эту вторую школу эпиков-дидактиков сменили в VII–VI вв. лирические поэты, любившие обрабатывать в своих песнях, прославлявших богов и людей, родные мифы, видоизменяя их отчасти под влиянием новых религиозно-нравственных воззрений; из этой литературы, очень обильной, нам сохранились только оды Пиндара и Вакхилида. — Четвертую обработку мифов дали преимущественно в V в. драматические поэты, обращавшиеся однако со своими сюжетами с творческой самостоятельностью; из их творений, коих насчитывалось много сотен, нам сохранилось всего 33 трагедии Эсхила, Софокла и Еврипида. — Одновременно с ними работали над мифами, в-пятых, и первые историки-генеалоги, среди которых выдавался Ферекид; их целью было привести все мифы в историческую систему, причем неизбежно было и некоторое к ним критическое (ввиду множества вариантов), но не творческое отношение. Их работы до нас не дошли. — С III в. начинается, в-шестых, деятельность александрийских ученых, притом двойная: с одной стороны, поэтически одаренные ученые, вроде Каллимаха или Аполлония Родосского, собирают преимущественно малоизвестные предания для поэтической обработки, с другой — так называемые киклографы, компилируя и поэтическую и прозаическую литературу прошлого, пересказывают по циклам (отсюда их имя) с приведением вариантов все попавшие в нее мифы. Ни те, ни другие (кроме Аполлония) нами не сохранены, но о поэтических трудах александрийцев нам дает понятие их талантливый римский подражатель Овидий в его знаменитых «Превращениях», а о киклографах — краткое руководство так называемого Аполлодора. — Наконец, в седьмую группу мы выделяем всех эпигонов, живших в обеих половинах империи около и по P. X., очень различных категорий; тут и последыши эпоса вроде Стация с его «Фиваидой», и Квинт Смирнский с его троянским эпосом, и трагедии Сенеки, и прозаические эксцерпты, как самостоятельные, так и попавшие в комментарии к древним авторам. Это по достоинству наименее ценная категория; но зато она в значительной мере нам сохранена.