Сказочное имя
Шрифт:
– Дело в следующем, - начал он, не подымая глаз, - поезда встречные не идут с правой стороны... Поезда встречные идут с левой стороны... Вот по этому самому левые окошки, стало быть, закрыты, а правые, стало быть, открыты...
Тут он поднял наконец глаза на Андрея Османыча, и взгляд его был спокоен.
Однако тот отозвался:
– Ничего я, товарищи, не понял, да!.. Встречные поезда остаются встречными, а вопрос с окошками так и остается открытым...
– Зачем же открытым?
– возразил старичок.
– Открывать что нельзя, то и не полагается... Встречный, например,
– Значит, позвольте, чтобы я понял... значит, все дело в том, чтобы пассажиры в окошки не плевали?.. Так вы объявление об этом сделайте и чтобы штраф пять рублей, а окошки пусть открывают как хотят...
– Странное дело!
– сказал проводник, опять глядя на свои башмаки. Объявление сделать... Вот тогда именно все и зачнут в окошки плевать!..
Он пожал детскими плечиками и, не поднимая глаз, пошел по вагону дальше. А пассажиры начали спорить, можно ли доплюнуть из окна вагона на полном ходу в окно встречного поезда.
В Синельниково приехали поздно, в одиннадцать вечера. Тут была страшная суматоха. Поезда на Севастополь шли из Москвы битком набитые, так как было 30-е число, а в конце каждого летнего месяца, как и в середине, разгружаются, как известно, и вновь нагружаются дома отдыха.
– Нак-ка-зание!.. Вторые сутки жду билета, - напрасно!
– кричал кто-то худой и растерзанный на весь вокзал и швырял свою кепку о пол.
– Ну, Садко, тут нам, кажется, труба будет!
– И покрутил головой Андрей Османыч.
– Труба?
Садко оглядел всю тысячу народа кругом в смутном свете немногих электрических лампочек, и от мелькания, и от криков, и от духоты тяжело стало у него в голове и лоб сделался потный и легкий... Он проговорил только:
– Если труба, то я лучше усну...
И тут же заснул, свернувшись клубком на своей багажной корзине.
А Андрей Османыч еще часа два метался от одного носильщика к другому, от одной длиннейшей очереди у билетной кассы к другой, пока не добыл наконец билета в какой-то добавочный поезд, отходивший в два часа ночи.
Но что это был за поезд!.. Счастливцы с плацкартными билетами кинулись к вагонам, как на приступ, едва не оторвали голову Садко, которого отец поднял на руки, чтобы его не задавили. В вагоны же набились так, что внизу можно было только стоять.
И от яростного крика, от оскаленных зубов кругом Садко, тихонько хныкавший было от боли в шее, изумленно затих. Но над собою, в самом верху, на багажной полке, увидал он лютое сцепление двух каких-то парней, всклокоченное, клацающее, сверкающее, хрипящее: "Я тебе вот сделаю браслеты так браслеты!.." Это каждому из них хотелось спать там вверху, на узкой багажной полке, и они пытались спихнуть один другого вниз.
Садко представил, что они падают на него оба и раздавливают его, как мокрицу. Яркости этого представления он не вынес, сунул голову за спину отца и закрыл глаза.
Утром, - по-летнему рассвело рано, - когда осмотрелся Садко, оказались в вагоне какие-то странные люди: к нескольким из них во время пути обращался с тем или иным вопросом Андрей Османыч, но они подымали плечи, подымали брови, округляли карие глаза и то совсем ничего не отвечали, то бросали односложное, но, должно быть, многозначащее: - А вже ж!
Это были украинцы из Полтавщины, Черниговщины, Киевщины - учителя и студенты. Садко разглядывал их со страхом: он раньше думал, что если говорить с кем бы то ни было по-русски, то всякий должен понять.
Так было тесно и тошно в этом вагоне, что, когда поезд добрался наконец часам к двенадцати дня до Симферополя, Андрей Османыч, видя томления Садко, решил выйти здесь и дальше ехать в автомобиле, хотя билет он взял до Севастополя.
Когда замелькали по сторонам новенького еще "фиата" дома большого южного города, Садко ожил. Но дальше пошла вся распаханная холмистая крымская степь и засинела над нею вдали твердыня Чатыр-Дага.
– Это там такая гора?
– показал на нее Садко.
– Гора! Ого! Гора!
Потом гора эта стала все ближе, все громадней, все лесистей, и целый час легковая машина все только приближалась к этой горе, взбиралась на один из ее отрогов, спускалась с него вниз, а гора все время меняла рисунок своих красноватых, голубых и лиловых скал, и, - странно, - Садко ощущал все это новое и чудесное - как музыку в опере.
Когда же белое шоссе стало бешеными извивами падать вниз, и другая гора - Демерджи - фантастикой самых нежных, но в то же время и плотных, непередаваемых тонов ушла в небо с левой стороны дороги, Андрей Османыч взял за голову Садко и толстым пальцем перед самым его носом показал вниз:
– Видишь?
– Что вижу?
– не понял Садко.
– Видишь вон там... в самом низу... как молоко...
– Ну-у?
– Это море.
– Море? Как? Море?
И вот больше уж как будто не стало гор ни справа, ни слева, ни сзади, а весь Садко, сколько его было, впился глазами в это огромное внизу, сначала молочно-синеватое, потом темнее, синее, голубее, потом уже блеснувшее на солнце вдруг полосою там и вон там и еще далеко где-то...
Машина равномерно трещала мотором; шофер кричал встречным тяжелым дилижансам троечников: - Права держись!
– и проскакивал мимо них, едва не задевая за колеса; Андрей Османыч говорил с соседом-железнодорожником о порядках в домах отдыха, а Садко только окидывал глазами все это открывшееся наконец живое, настоящее море и беззвучно шевелил губами.
В маленьком городке, где должны они были прожить весь август, море было уж вот оно: плескалось у набережной, облизывая огромные камни, зеленело вблизи, сверкало миллионом стекляшек... Садко чувствовал, что оно тоже радо... Да, это он ощущал всем телом, хотя и не сказал, и ни за что бы не сказал отцу, - что оно тоже и несомненно радо, что вот к нему приехал наконец Садко. Куда бы ни поглядел он, было ясно: оно его ожидало и оно радо теперь.
Зачем нужно было ехать его отцу к Карасеву, тоже отдыхавшему теперь в Суук-Су, в доме отдыха членов ВЦИК, Садко не знал, но, оставив вещи свои пока в конторе артели шоферов, отец усадил его снова в ту же машину, на которой они приехали, и вот опять белое шоссе и горы все время справа, а слева море, и Садко то и дело шептал отцу: