Склейки
Шрифт:
Пытаюсь вообразить, как это было: Эдик, камера на штативе... Штатив раздвинут на всю высоту: наверняка писали погоду, там девицы тонкие, высокие, а камера должна смотреть в глаза. Видоискатель повернут вниз: операторы ниже погоды, особенно когда погода на каблуках. Я вижу, как Эдик подходит к камере, как она теряет равновесие и падает вниз объективом. Эдик близко, он протягивает руку и останавливает падение, он ведь высокий, почти как погода, только без каблуков. Или подругому: Эдик далеко, и объектив бьет его вскользь по животу. Бред. Я засыпаю, и мне снится, как камера на черном штативе, перебирая тонкими ногами,
Открываю дверь в кабинет: Данки нет, только висит на стуле ее пиджак. Анечка сидит на столе и болтает ногами, Надя и Лиза – возле, на стульях.
– Ты как? – Даже не пойму, кто выдохнул вопрос, все смотрят на меня.
– Нормально...– А что еще скажешь? – Нормально.
– И кто его? – Анечка задает вопрос стенам, кабинету, пустой монтажке.– Кому надо?
Ее черные густые волосы распущены, тонкие пальцы все время заправляют за ухо убегающую прядь.
– Данка! – Надька кивает на стул с пиджаком и нервно хохочет. За ней начинают смеяться Лиза, и Анечка, и кто-то еще. Я, наверное.
– Ничего себе – смешно,– спохватывается Анечка.
– И чего мы ржем? – Лиза словно и не улыбалась.
– От нервов,– вдруг говорит Надька, и я понимаю: да, от нервов, и снова хохочу, и слышу, как резко хохочут девчонки. Смех звучит глухо, отрывисто, будто лай, а потом превращается в сухой, на грани рвоты, кашель.
Лиза начинает плакать.
– Ну ты что? – Анечка тихонько гладит ее по плечу.
– Я подумала: ведь никто не плакал... Никто ни слезинки... Как будто он никому... Как будто...
Анечкины глаза тоже наполняются слезами, но ясно, что это из-за Лизы. Надька задумчива:
– А ведь и правда, как хотите – никто. Ну что он сделал хорошего? Гадил только всем по мелочи и даже сам этого не замечал.
– Как ты можешь, как ты можешь?! – это Лиза.
– Надь, в самом деле! – Анечка вступается за Лизу, не за Эдика.
Интересно слушать их голоса.
У Надьки голос высокий, резкий, острый, как каблук на ее сапоге. Громкий. Протяжные окончания делают его чуть мягче, но портят. Они банально-гламурные, эти длинные окончания.
У Анечки голос низкий, приятно-шершавый и густой, как ее волосы. Анечкин тембр не спутаешь ни с чьим, он очень красивый, особенно по телевизору.
Лизин голос бесцветен и пуст, говорит она тихо, интонирует только на озвучке. Каждое слово – сухой лист: кружится в воздухе, падает на воду, уплывает, исчезая бесследно. А сама она – серый пескарик – еще незаметнее собственных слов.
Жалко ее. Чтобы поменять тему, спрашиваю:
– Лиз, а ты как, поправилась?
Она смеется:
– Ага, голова только трещит...
– Да не болела она,– мягко улыбаясь, переводит Анечка.
– Я была на свадьбе. Эдик же никогда бы на свадьбу не отпустил. – Поверил он, что ты болеешь? – Я Данке звонила вечером в четверг. Эдику было не дозвониться... Быстрые взгляды рикошетят от лиц. – А во сколько звонила? – спрашивает Надя. – После эфира, в восемь. Даже в девять. Это что, значит, он?.. – Да ну тебя,
Четверг, начало восьмого. Я уходила домой, поролоновое тело плыло над лестницей в счастливом предвкушении свежего воздуха и свободы. Застегиваясь на ходу, я никак не могла убрать под куртку шарф; его неряшливая петля льнула к подбородку и лезла в рот, но мне было наплевать, хотелось просто сесть в троллейбус и поехать домой. И тут я вспомнила о чашке, которую опять забыла помыть, и подумала, что завтра снова начнется нытье: что за грязь, кто свинья? Я – свинья! Да, каждый раз хотелось ответить так, но натура не позволяла: я ненавижу самобичевание.
Мысль о чашке настигла меня посередине нижнего пролета, в двух шагах от охранника. Я развернулась и почувствовала, что ноги словно прилипли к лестнице: третий этаж в конце рабочего дня – самоубийство. Но я пошла наверх. Легкое, поролоновое тело передвигалось бесшумно, и моих шагов не было слышно. Я прошла всего-навсего один пролет и замерла: на площадку второго этажа из открытой двери падал свет. Дверей на площадке было две: одна – к чужой фирме, к флористам, другая – к нам, туда, где размещались дирекция, бухгалтерия и реклама. Она и была открыта, и возле нее кто-то целовался, привалившись к косяку. Я увидела высокого мужчину в темном пальто и запрокинутую голову высокой крупной блондинки. Стараясь не шуметь, я спустилась вниз и попрощалась с охранником, понимая, что застукала Лапулю и нашего директора.
– Что значит – не к нему? – Надя смотрит на меня, сдвинув брови. – Просто... Ничего не значит. Просто сказала как версию. Просто. А что у нас сегодня с сюжетами? – У меня – есть, командировочный, я пошла работать.– Анечка соскакивает со стола и включает компьютер.– Может, позвонить куда-нибудь, новостей поискать? Надька протягивает руку и подхватывает с Данкиного стола лист бумаги с написанной сверху датой, потом швыряет обратно. – Что там? – шелестит Лиза. – А-а! Там Анькин фестиваль и одна устная из ГИБДД. – Так я поищу? – Мне неуютно от собственного безделья и от того, что мы можем не набрать новостей на выпуск.
– Уймись.– Надька кладет ноги в красивых сапогах на соседний стул.– А она что будет делать, начальство наше?
– А что?
– А ничего. Мы ей сейчас тут нароем, она придет, на бумажку запишет, операторов раздаст и уйдет курить. А я, между прочим, получаю одиннадцать тысяч, если с переработками. А если без переработок, то девять. А она – двадцать. Пусть работает.
Данка приходит, и начинается скандал. Она обвиняет нас в том, что мы не хотим работать. Надя и Лиза слушают ее внимательно и спокойно, а Анька сидит у компьютера в наушниках, ей, скорее всего, ничего не слышно.