Склейки
Шрифт:
– Ты меня прости, а?
– Где она? – Не иначе, разбил чашку, гад. Пусть покупает.
– Кто? – Он пугается еще больше.
– Чашка! Достали уже брать!
– Я больше не буду,– вздыхает он.– Но я не брал. Я... это...– Андрей замолкает, а потом выпаливает: – Ты нашла его из-за меня!
– Эдика? – Меня охватывает ужас.– Ты? Эдика?
– Я,– кивает Андрей.– Это я должен был его найти, а не ты. Я же дежурил.
Мне становится немного легче.
В самом начале ночи с четверга на пятницу в офисе стояла тишина. Андрей сидел за пультом в аппаратной.
– Спишь? – Сашок, ведущий спортивной передачи, появился в дверях и качнулся, держась за оба косяка.
– Ага.
– А подхалтурить?
Андрей молчал, и Сашок начал канючить:
– Андрюх, ну выручи, а?
– Что делать?
– Да... там надо фильм смонтировать.
– Сейчас?!
– Слушай, заказчик не понимает ничего, возьмем старых сюжетов, переозвучим, видеоряд погоним как есть, а?
– Сколько?
– Пять.
Андрей встал: ему очень хотелось заработать пять тысяч за полночи халтуры.
– А потом водочки выпьем.
– А как же эфир?
– Да брось ты! Начальство спит. Кто увидит?
Подумав, Андрей согласился и пошел вслед за Сашком, словно маленький покорный ослик, надеясь, что даже если его отсутствие будет замечено, большого скандала не выйдет.
Часа полтора они монтировали в кабинете «Новостей», потом пили водку, чем-то скудно закусывая. Андрей быстро захмелел.
– Поехали домой, я подвезу,– предложил Сашок.
– Хрен я с тобой поеду,– Андрей замотал головой,– задавишь кого-нибудь по дороге!
– Так кого давить? – Сашок был рассудителен и грустен.– Три часа ночи, нет никого. Я тихо поеду, шепотом.
Три часа ночи. Если бы Сашок не сказал этих слов, Андрей и не вспомнил бы, что пора отключать аппаратуру. Он пошел в свой аквариум, стукаясь по пути о стены и удивляясь тому, как широки стали его плечи. Слева, в студии, было темно. Справа, в аппаратной, прыгали по стенам карнавальные телесполохи. Фильм закончился, и загорелась настроечная таблица.
Андрей выключил мониторы и пульты. Последний щелчок, и темнота вокруг стала непроглядной. Жалюзи на окне были плотно закрыты, свет городских фонарей сюда не проникал.
Андрей молча постоял в темноте, потом начал падать, не в силах определить, где верх и где низ... Руки схватились за стол, закрутившаяся было комната успокоилась. Ощупью он пробрался к выходу, едва не забыв захватить из крохотного предбанника висевшую на вешалке куртку. Вышел в ночь, где стало уже морозно, и снежинки неслись, подхваченные порывом ветра. Андрей поднял воротник, засунул руки как можно глубже в карманы и побежал домой, не сразу сообразив, что стоило бы вызвать такси.
– Ну и что? – Я никак не пойму, к чему этот рассказ, к чему трагедии и виноватые глаза. – Если б я не пошел, его бы не убили.– Андрей снимает логотип, так остервенело щелкая кнопками, что пульт становится жаль.– А если бы не пил, то увидел бы его я, а не ты. Хреново, наверное, было такое увидеть.
– Да ладно тебе, Андрей. Я почти ничего не видела. Только ноги и камеру.
– Прости меня,– шепчет он снова.
– Прощаю.– Я улыбаюсь и протягиваю руку, но Андрей не знает, что с ней делать, и просто смотрит на мои пальцы. Рука возвращается в карман.
Очередной сюжет. Маленькая деревня. Чистое поле, снег. Последние пятьсот метров идем пешком – даже Дядь-Паша боится завязнуть. Нас встречает бодрый, лет шестидесяти, старик; он показывает темные дома, полуслепых и несчастных старух. Входим в избу. На камере – мощный прожектор, хозяйка радуется:
– Посвети мне, сыночек, посвети. Хороша лампочка. Мне б такую лампочку.
Старуха заискивает, смотрит Диме в глаза. Тот твердо отвечает:
– У нее, бабусь, батарейка сейчас кончится. Батарейки минут на двадцать хватает.
Бабка обиженно замолкает. Дима выключает накамерный фонарь, и мы погружаемся в темноту, пронизанную тонкими полосами зимнего дневного света, который льется через заросшее грязью окошко избы.
Кто-то срезал провода. Деревня сидит без света уже неделю, на ферме киснет без холодильников молоко, фермерским детям трудно делать уроки, а бабки – что? Зачем им свет? Доживать можно и без света. Зверею, думая об этом, смотрю на старые, морщинистые лица, на ноги в широких валенках, с трудом плывущие по глубокому снегу, на палки и костыли.
– Что милиция?
– Какая милиция в чистом поле?
– А энергосети?
– Зачем, говорят, вам провода, их завтра опять срежут.
Мне двадцать лет, что я могу сделать? Снять сюжет для телевидения. И получить за него двести рублей.
Выходим из деревни, плетемся по дороге. Ноги скользят, увязают в снегу. Справа в поле чернеют столбы, между ними – сизое небо, не перечеркнутое штрихами проводов. Валит густыми хлопьями снег. Дима останавливается подснять пустые столбы, потом забирает все, что есть у меня в руках,– микрофон, блокнот, ручку – и рассовывает по карманам надетого под куртку операторского жилета. Операторы редко забирают у журналистов все эти мелочи, не знаю, почему.
Идти становится легче: балансирую, взмахивая руками. На кого я похожа издали, на канатоходца или на галку?
Хлопья снега, как птицы на морской утес, садятся на мои выбившиеся из-под капюшона густые кудряшки. Некоторые липнут к ресницам, тают и текут по щекам слезами. Чуть не падаю в снег, Дима ловит за локоть.
– Хочешь,– спрашивает он,– я подвезу тебя сегодня домой? Ты мне позвони, когда закончишь.
– Хочу,– соглашаюсь я и поднимаю голову, чтобы посмотреть на его лицо, но снег густ, лица не видно. В животе – сладковато-жутко.