Сколько стоит рекорд
Шрифт:
Отец и вообще-то казался Геньке скучным, а болел он совсем скучно. Как-то слишком тихо. Лежит целый день на спине, подложив руки под голову, и глядит в потолок. Что он там нашел интересного, на потолке? Все трещинки, наверно, наизусть вызубрил.
Лежит, словно бы размышляет. А чего ему размышлять? Не физик-атомщик: тот может лежать и какую-нибудь новую теорию изобретать. И не поэт: тот, наверно, и когда болеет, стихи сочиняет. А кладовщику-то что размышлять?
Генька притащил отцу целую стопку книг: и классиков, и про шпионов, и фантастические.
И одно развлечение: друзья-приятели. Генька и не знал, что их у отца столько. Раньше они домой к нему не ходили. А теперь чуть не каждый день кто-нибудь. А бывает, и по два, по три за вечер.
Придут — и говорят, говорят, говорят…
Все вспоминают. Только и слышно: «а помнишь?», «а помнишь?», «а помнишь?».
Геньке сперва смешно было — придет какой-нибудь толстый, лысый дядька, а отец ему: «Здорово, Васька!» Ничего себе «Васька» — пудов на шесть!
А тот отцу — «Петька-дружище!» Странно, когда твоего отца — «Петькой»…
Полюбились Геньке эти посещения. Нет, вовсе не потому, что отцовы друзья всегда приносили какие-нибудь гостинцы. Да и носили они, будто сговорились, одни яблоки. «Витамины!» А Генька с малолетства эти самые витамины не уважал. Эскимо, или там конфеты, или орехи — куда лучше.
Нет, друзья отца нравились Геньке своими разговорами. Придут и говорят. И даже отец, обычно такой молчаливый, оживляется и тоже говорит, говорит, говорит…
Первым навестил отца тот самый шестипудовый «Васька». Огромный, тяжело дышащий — еще бы, поноси-ка такую тушу! — он уселся возле кровати и долго обтирал лысину платком.
Геньке он напоминал моржа: жирный, аж лоснится, и фыркает, и усы торчат, а глазки — острые, как буравчики, сверкают где-то в глубине.
Отдышался этот «Васька», да как загрохочет. Голос у него — что труба! А смеется — гулко, будто обвал в горах.
Сперва они с отцом наперебой каких-то дружков вспоминали.
— А Мотьку помнишь?
— А Симу помнишь?
— Это черненькую-то? С кудерьками? Которая с дерева сверзилась? Ну, как же!..
— А Федю-ушастика помнишь?
— А Томку?
Глупый какой-то разговор. Генька сидел в углу, за столом, делал алгебру и одним ухом слушал эти бесконечные «а помнишь?» И не надоест им?!
Но вскоре разговор стал настоящим.
— Эх, Петька, Петька! — вдруг растроганно сказал «Васька». — Умирать буду, захочется в последний миг что-нибудь самое важное, самое стоящее вспомнить. И вспомню я…
— Знаю, знаю, — перебил отец. — Кукушкино…
— Верно. Кукушкино, — огромный «Васька» вдруг помрачнел. — Нет, ты не отмахивайся! Не шуткуй. Это ж подумать!.. Я и теперь, хотя двадцать шесть годков минуло, как не сплю иль на душе кошки скребут, — вспомню, как ты меня, раненого, через эту чертову реку тащил, — и все… Все мелочи куда-то сразу пропадают, все поганое проваливается, а на душе — только свет. Я теперь аж представить себе не могу: ты, клоп такой, меня — слона, с оружием и в амуниции на себе через реку прешь…
И холод — осень ведь… И фрицы по реке палят. А ты плывешь и меня…
— Да брось! — засмеялся отец. — Ну, что в самом деле?! Как встретимся — обязательно ты эту переправу… Да ну ее! Выбрались — и ладно… Ты вот лучше скажи: Костика видишь? Где он теперь?
И разговор перешел на какого-то Костика, который, оказывается, работает в министерстве и чем-то там ворочает. Чем — Генька не разобрал.
Генька сидел у себя за столом. Уши у него пылали.
«Вот так-так! Отец-то! Отец!»
Генька знал, конечно, что отец когда-то воевал. И орден имеет, и медали. Но рассказывал отец о войне неохотно и то лишь, когда Генька очень уж приставал.
И выходило по его рассказам, что, в общем-то, на войне ничего интересного: ну, окапывался, ну, из болот месяцами не вылезал, ну, бывало, не спишь трое суток.
А оказывается!..
Прикрыв глаза, Генька видит мутную осеннюю реку, столбы воды от разрывов и плывущего отца. Одной рукой загребает, другой тащит за волосы этого шестипудового «Ваську». А тот весь в крови. Вон до сих пор возле уха отметина.
Непонятно только, как отец держит винтовку? Ведь обе руки заняты. А может, у него автомат — на ремне? Или пистолет?
Хотел Генька спросить об этом, да застеснялся.
А «Васька» с отцом уже о другом говорят: как ворвались вслед за танками в один немецкий городок, входят в уцелевший домик, запыленные, разгоряченные, пить страшно хотят, а немец-хозяин побледнел, сует им какие-то часы, браслеты, цепочки.
— Нет, нет, — объясняет отец. — Пить! Тринкен! — и руку ко рту подносит, будто пьет.
Но немец с перепугу не понимает и все тычет, тычет свои золотые вещички.
«Васька» гулко грохочет, даже стул под ним прыгает. Отец, лежа, тоже смеется, тихо, словно про себя. Да, здорово тогда немец струхнул!
Долго еще сидит «Васька». Они с отцом все говорят, говорят, а потом вдруг начинают петь. Генька беспокоится: не вредно ли это отцу? Но тот улыбается: «Ничего, я тихонько».
Песни очень хорошие, незнакомые Геньке. Сперва про землянку, где в тесной печурке бьется огонь и на поленьях смола, как слеза. Потом про девичье окошко, на котором все горит огонек. И про дороги, где пыль, туман да степной бурьян.
Отец словно бы и не поет, лишь чуть-чуть намечает мелодию и раздумчиво, грустно, с большими перерывами подкрепляет ее словами. Прикрыв глаза, он ведет песню так душевно, что у Геньки в горле аж накипает комок.
Только поздно вечером уходит «Васька». А Генька еще долго не ложится. Сидит за столом, пытается решать задачи, но они сегодня что-то никак не решаются.
То и дело украдкой бросает Генька быстрые взгляды на отца: лежит он, худой, небритый и тихий-тихий. Лежит, глядит в потолок. Такое будничное, неприметное лицо. Генька мысленно видит, как отец несет сковородку с яичницей и на плече у него висит кухонное полотенце.