Скорая развязка
Шрифт:
— Павел Олексеевич, — заокал Захар на всю улицу и, бросив поводья, потер небритую щеку. — Кобылешку вот обротал — тебя ищу. Надо-то что? Ты мне скажи: завтра, после полудня, никуда не думаешь?
— Вроде бы нет.
— Я хотел сводить твою к Кузе на Заимку. Перековать. Ни черта наши не могут. Портят только.
— Давно ли ты водил ее?
— Водил, да Кузя не стал ковать: рано-де. Я говорил тогда. А теперь — пора. Левая задняя совсем хлибит.
— Врет он, Павел Алексеевич, — блестя круглыми черными глазами, крикнула
— Уй ты, окаянная, — замахнулся Захар на дочь боталом, но Наденька успела юркнуть в дверь клуба. — Не слушай ты ее, Павел Олексеевич. Ну погоди. Придешь домой. Придешь.
— Значит, рабочие кони тебя уже не устраивают?
Захар молчал и сконфуженно тер щеку, а на лице его застыла виноватая улыбка.
— Значит, на лошади бригадира на рыбалку? И далеко?
— На Уклон, Павел Олексеевич. Карась пошел. Глупая рыба.
— А меня с собой не возьмешь?
— Поедешь будто.
— Поеду.
— Павел Олексеевич, голубчик ты мой, да я тебе такую рыбалку излажу — ты на другой раз запросишься. Шиповник зацветает — карась, скажи, с ума посходил.
В полдень другого дня Козырев ждал Захара в тени ельника, у развилки дорог. Рядом, на земле, лежали его дождевик и мешок, куда Агния напихала пирогов, яиц, ковригу хлеба, насыпала без малого полведра картошки и луку.
Над землей цепенел недвижный зной, и елки вдоль дороги, все в новых побегах, ни единой иголочкой не нарушали устоявшегося покоя, будто были в сговоре и с солнцем, и с тишиной, и с полуденным угнетающим зноем.
Крупный в набросе шаг своей кобылицы Павел узнал еще за ельником и вышел на дорогу. Захар, увидев бригадира, тряхнул вожжами, и легкий ходок, вздымая теплую невесомую пыль, подкатил и остановился. Захар мостился на кучерской беседке, а в задке, привалившись к высокой плетеной спинке коробка, сидела Наденька, в белом платочке, приспущенном до самых глаз. Наденька поздоровалась, горячий румянец окатил ее щеки и даже прижег мягкий изгиб шеи, где начиналось плечо. Павел сел рядом. Захар тронул лошадь, и ходок мягко покатил мимо елок, мимо озимого поля, навстречу темному бору. В лицо бил нагретый воздух, и обдавало конским потом, пылью, колесной мазью и еще какими-то приятными запахами малоезженого проселка.
— Ведь скажи на милость, какая оказия, — оборачиваясь к бригадиру, жаловался Захар. — Кто ты есть, конюх? Самый зряшный человек. Каждый-всякий может тебя обругать. А случись куда конюху отлучиться — все встало. Да вот сейчас, уж надо выезжать, уж я знаю, что ты ждешь, а тут идут и идут: одному запряги, другому дай вожжи да ременные, пеньковые, видишь ли, ему не надо. Тут же под руку лезет Петька Обух: дай, слышь, сыромятинки на гармошку. А голой ж. . ., говорю, ремня не надо? Ну что ты будешь делать? А карась, Павел Олексеевич, вот так весь и кишит, окаянный. Узнай только, где идет, до единого сетью выгребешь.
В голове Захара, вероятно, никогда не обрывался поток мыслей о рыбалке, и потому он легко и быстро в самом неожиданном месте любой беседы мог перекинуться на разговор о рыбной ловле. Только что он жаловался на свою нелегкую должность конюха и вдруг без всякой связи переметнулся на карасей, но, увидев, что Козырев слушает его без внимания да и дорога сузилась, пошла лесом, потер свою щеку и занялся вожжами.
Ходок то и дело подбрасывало на корнях, валежнике, и Наденька с Павлом теснились друг к другу. Наденька, порой привалившись к Павлу, не спешила отодвинуться, а только все поправляла подол платья на круглых розовых коленях.
— Неужели будет так тряско всю дорогу, как вы думаете, Павел Олексеевич?
Он первый раз посмотрел на нее так внимательно, что увидел на молочно-тонкой кожице под глазами наметки морщинок и выспевшие губы в чуть виноватой улыбке. «Целовал ли ее кто-нибудь?» — подумал Павел и чересчур долго задержал свой взгляд на ее лице. А она, будто и не заметила этого взгляда, вздохнув, сказала:
— Господи, тряско-то!
— Захар Иванович, — сказал Козырев. — Захар! Ты по корягам потише бы.
— Нельзя тише-то, Павел Олексеевич. Али вы потягостям? К зоревому окуру заметнуть надо. Карась, холера, под самую темень повалит.
— Наденьке плохо, Захар Иванович. Слышишь?
— Не глухой. Плохо, так ты пригрей, — весело отозвался Захар, направляя лошадь на средину старой, полуразрушенной стланки.
— Плохо тебе, Наденька? — спросил Павел, увидев, как потемнело и осунулось лицо девушки. — Дурно?
— Меня на качелях еще так-то вот лихотит.
— Может, остановиться?
— Ой, все равно уж. Он ведь из-за этого и не брал меня.
Наденька вдруг сжала виски ладонями, доверчиво уткнулась лицом в колени бригадира и опять стала для Павла маленькой девчонкой, достойной жалости.
За гатью дорога вышла на сухое и стала пересекать большую, забитую осиновой молодью елань. Ходок пошел мягко, и Павел только сейчас понял, что он тоже устал от постоянной тряски. Наденька сидела все так же, без движения, прижавшись головой к его коленям.
Солнце стояло высоко, но здесь, среди буйной зелени леса, почти не чувствовалось жары. По кромке елани росли невысокие, но раскидистые сосны, будто подобранные по росту одна к другой.
Павел глядел то на эти кряжистые сосны, то поверх их светящихся вершин в чистое небо и растроганно думал: «Живешь вот так, ждешь чего-то, а рядом-то красотища какая! Здесь ли не знать покоя — ведь лучшего нет на свете».
Решив съездить с Захаром на Уклон, Павел просто хотел как-то уйти от однообразия дней. Еще час назад, на развилке дорог, он знал, что едет без особой радости: что ему даст рыбалка в обществе Захара! Но лесная дорога, сосны и небо настроили его бодро, и он был рад, что поехал.«Как это хорошо и славно», — думал он.