Скорбящая вдова [=Молился Богу Сатана]
Шрифт:
И было все равно, что скажут домочадцы, блаженные и постники-монашки, при тереме живущие. От глаз их и ушей не скрыть было веселья, не утаить одежд, в кои поутру наряжалась и трижды в день меняла – цветастый летник-телогрею на распашницу золотную, и к вечеру – атласную шубею с сорочкою из турской выбойки.
Позрев ее наряды, мать Меланья, ни слова не сказав, лишь поджимала губы, но когда однажды вошла к ней в келью и позрела пляски, не сдержалась:
– Пестра ты стала, госпожа… Ну, ровно бес вселился.
Зато Иван свет
– Ах, маменька! Как лепа ты – красней царицы! Божественна!
Она ждала Василия. Быть обещал к концу седмицы в ночь, с родней и челядью, с обозом. Его приспешники намедни хоромы сторговали на Поварской, боярские палаты бела камня, с конюшнею, каретной и двором. Из сеней царских возвращаясь, боярыня заехала, позрела, и вдруг печально сделалось. Свой терем хоть и стар уже, и деревян, скрипуч, но свычен и обжит, а от сего дворца в узорочье, от камня, от сверкающих богемских окон хлад исходил, и ознобленная душа примолкла, присмирела. Но в следующий миг ей стало весело, над своим страхом посмеявшись, по-хозяйски оглядела двор, холопов, мастеров, кои готовились к приезду господина, не дав опомниться, ушла в ворота. И, уж домой приехав, соглядатая послала на Поварскую, чтоб весть подал, как будет костромской обоз.
Седмица миновала, ночь заповедная пошла на убыль – ни знака, ни вестей. Скрепивши сердце, Феодосья рассвета дождалась, гонца отправила на Поварскую, но даже когда тот ни с чем вернулся, не сдалась и следующий день жила еще без страсти, уповая на Господа.
И токмо в сумерках, когда болотный дым пал наземь и стеснил дыхание, она почуяла, как силы убывают и вместе с ними – неистовость надежды.
Да все одно, перестрадала в и эту ночь, однако же за дверью внезапный шум возник: похоже, опять блаженные схватились. Послушав топот, хрип и стон, боярыня тихонько вышла и позрела свару – дрались юродивые, Киприан и Федор. В иные времена, завидя драку, она в тот миг бросалась в гущу, разнимала и не судила никого – увещевала, стыдила перед Богом и унимала кровь.
Сейчас же лишь перекрестилась и молча встала, перебирая четки.
Любимчик Аввакумов три дня, как на ноги поднялся, и говорили, еще кровью кашлял, но хоть бы что ему, ничуть не поддается. Схватившись за волосья, блаженные таскали по полу друг друга, рычали злобно, будто звери, и, гремя цепями, ругались матерно! И оба уж умылись кровью, рубахи изорвали, ан все неймется, будто сцепились насмерть. Тут вроде в раскатились на какой-то миг, но Киприан батог схватил и ну тузить верижника. А тот и не противился – напротив, лишь раззадоривал:
– Ужо сильней хлещи! Взъярись, разгневайся и бей! Ну, что ты, в бога мать, кто ж так-то бьет? Вложи всю силу да меть по голове!
Вокруг собрались бродяги, нищие, калеки, взирали с любопытством. Кто улыбался, кто просто щерился, а кто смеялся немо, схватившись за живот. Лишь Афанасий ничего не видел
– Ударь! Сюда вот, в темя! Ну, стукни, на вот, на!
Блаженный замахнулся и, верно бы, убил, да ненароком погасил свечу. Все поглотила тьма, но в тот же миг проснулся Афанасий.
– Вы бейтесь, бейтесь, да не тушите свет, – сказал спросонья. – Святые человеки, право слово… Опять дерутся, сварятся… Знать, казни насмотрелись.
И – чудо! – вынул из-за пазухи, суть красный уголек, и, поигравшись с ним, он вздул огонь волшебный и свечу затеплил. На миг залюбовавшись, боярыня склонилась к страннику и попросила:
– Дай мне сей уголек!
– А матушка, возьми! – счастливо улыбнулся Афанасий и в руку положил огонь.
– Не смей! Не трожь! – веригами бряцая, к ней Федор полз. – Огонь сей – сатанинский! Я зрю!..
Едва коснувшись длани, уголек растаял, и даже пепла не осталось.
– Как жаль…
– Да вот, возьми еще! – из-под рубахи он выгреб горсть огня и щедро сыпанул в ладони. – Не обожгись…
Однако Федор ударил по рукам, рассыпав искры на пол, и в тот же миг огонь поблек, истаял…
– Горелым мясом пахнет! – блажил верижник Федор. – Ратуйте, люди! Сей странник чуть заживо не сжег боярыню! В аду он был и там огня украл, из-под котлов! Огонь сей адский! Ужели ты не зришь, кого пригрела в доме?!
Позревши на толпу убогих, она задумалась. Ей худо стало.
– О, Господи, как я от вас устала… Прогнать бы всех, да грех… Меланью попрошу, чтоб терем освятила, – она хотела удалиться. – Дух смрадный и нечистым пахнет… И в сей же час!
В тот миг же Федор заюлил у ног, схватил за полы.
– Ах, матушка, постой! Не поднимай молвы – меня послушай. Свидетельствую истинно – под кровом твоим дьявол поселился. Прикинулся блаженным, вполз, а ты приветила!.. Святить не следует, мы сами справимся. Возьми батог и изгони! Ты ведаешь, в чьем образе явился!
– Да будет, Федор. Я тебе сказала – се странник Божий, Афанасий. Оставь его.
– Слепая! Ей-ей, слепая!.. А ты заставь перекреститься! Сама позришь, яко персты слагает! Он кукиш Богу кажет!
Тем часом Афанасий обулся в лапоточки и подтянул кушак.
– Чуть токмо рассветет, и сам уйду… Печально с вами.
Боярыня к нему, одежды оглядела, руки, взгляд подняла к лицу – не держит взгляда, как дева, очи долу…
– Перекрестись-ка, странник.
– А как прикажешь, матушка? – спросил, не поднимая глаз. – Как ране было, иль как ныне есть?
– Как крестишься обычно.
На миг лишь вскинул очи, вздохнул и стал играть, как только что играл с огнем – суть складывать персты.
– Се два перста… Так будет три. Да в том ли суть?