Скорость тьмы
Шрифт:
— Возлюблю тя, господи крепосте моя. Господь оутверждение мое, и прибежище мое, и избавитель мой, помощник мой, и оуповаю на него. Защититель мой и рог спасения моего, и заступник мой. Хвала призову господа, и от врагов моих спасуся…
Голова у Ратникова сладко кружилась, словно его возносило на огромном колесе, и он с пугающей высоты видел необъятные дали. Ощущал не пространство, а время. День, который он проживал, не существовал отдельно, сам по себе, а входил в протяженность нескончаемого русского времени, где непрерывно совершалась одна и та же работа, приносилась одна и та же жертва, решалась
— Бог даяй отмщение мне, и покоривый люди под мя. Избавитель мой от врагов моих гневливых, от восстающих на мя вознесеше мя, от мужа неправедного избавиши мя. Препояши меч твой по бедре твоей сильне. И налаци, и оусповай, и царствуй истины ради, и кротости, и правды, и наставит тя дивну десница твоя…
Двигатель плавал в золотистом облаке, словно его поместили в волшебную субстанцию. Проникая в строение металла, она омывала молекулы, увеличивая их прочность и стойкость. Эта стойкость накапливалась в двигателе для грядущего воздушного боя, когда истребитель сразится с бомбардировщиком врага в раскаленном небе Смоленска, или помчится за крылатой ракетой в снежных тучах Архангельска, или спикирует на вражеский танк в лесистых сопках Хабаровска. Эта субстанция света проникнет из двигателя в душу пилота, спасая его от снарядов и взрывов, наделяя бесстрашием. Если же ему суждено погибнуть, он вырвется из черного дыма, перенесется в негасимый свет, где нет смерти. Обугленный, обгорелый, в истерзанном стратосферном костюме он упадет на руки русских святых, которые омоют его раны золотистой влагой и уложат на цветы под тенистым деревом вечной жизни.
Владыко отложил книгу. Окунул в чашу с водой власяное кропило. Брызнул на двигатель. Вода полетела, рассыпаясь солнечной радугой.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа…
Брызги летели, превращаясь в прозрачные спектры, несколько росинок упало на лицо Ратникова. Он испытал мгновенное счастье и единство со всем мирозданием, в котором присутствовала благая воля и сотворившая всех любовь. Он любил своих товарищей, построивших совершенный двигатель. Любил белобородого старца, парящего в небесах. Любил белый цветок, дрожащий в траве от ветра. Любил ненаглядную женщину, о которой думал поминутно, и которая была для него источником счастья.
Японский кран медленно убирал блестящую колонну, опускал площадку с владыкой. Служители торопились на помощь, извлекали изнемогшего архиепископа из металлического ограждения, помогали ступать по земле.
— Боже, как же мне было страшно, — сокрушался Владыко, — Думаю, вот-вот упаду. — Он мелко крестился, оглядываясь на подвешенный двигатель, — Уж вы мне позвольте, Юрий Данилович, откланяться. Еще предстоит посетить несколько сельских приходов, навестить священников.
Не приближаясь к собравшимся, архиепископ издали всем поклонился. Поплыл по поляне к «Мерседесу», сопровождаемый Ратниковым. Его мантия скользила по цветам и травам. Заместитель
— Ну вот, дорогие товарищи, — Люлькин, казалось, был рад отъезду архиепископа, — Открою я вам один секрет, который знает только Михаил Львович Блюменфельд.
Тот недовольно теребил шевелюру, морщился горько:
— Ну, зачем вы опять об этом, Леонид Евграфович.
— Нет уж, пусть знают все. Испытания, если посмотрите в графики, должны были начаться через неделю, и на этом настаивал мой заместитель Михаил Львович. Но я ему заявил: «Хотите мне сделать подарок к юбилею, начинайте в день моего рождения. Пройдут благополучно, будет мне лучший подарок. А если запорем, так значит, пора меня на свалку, в утиль, на переплав. А место мое вы займете, Михаил Львович».
— Простите, Леонид Евграфович, но это фатализм, суеверие. Это «русская рулетка», если угодно, — протестовал Блюменфельд. Было видно, что он искренне мучится, не понимает каприза начальника, который навязывает ему двусмысленную роль своего, то ли спасителя, то ли губителя.
— Как вы не понимаете, это не суеверие, а вера, дорогой Михаил Львович. Я в Бога не верю, а в судьбу верю. Мой Бог — двигатель. В нем моя жизнь и смерть. Смерть моя на конце лопатки, а лопатка в двигателе, а двигатель на испытательном стенде, который, как дуб на поляне. Так-то. — Люлькин кивнул на вытянутое, отливавшее сплавами туловище двигателя, подвешенного высоко над землей.
— Не понимаю, Леонид Евграфович, то ли вы шутите, то ли правду говорите.
— Не шучу. Мой Бог — это двигатель, — повторил Люлькин, и в его словах вдруг прозвучали рыдающие интонации, подобные тем, что слышались в голосе Владыки, — Не я испытываю двигатель, а он меня. Он меня испытывает на разрыв, на удар. Всю жизнь меня испытывают на разрыв.
Кое — кто серьезно кивал, кое-кто посмеивался. Операторы снимали тучного конструктора, в лице которого появилась странная печаль, грустная задумчивость, природа которой была неясна, но делала его крупное, грубое лицо нежным и беззащитным, как у отца, взирающего на ребенка.
Ратников его понимал. Люлькин отождествлял себя с двигателем нераздельно, связывал с ним всю полноту бытия. Это он, Люлькин, висел теперь над поляной в небе, зажатый в могучем стальном кулаке, подставляя грудь ударам ледяных брусков. Это в него из пушки ворвется ледяной снаряд, сломает ребро, породит лавину крушенья, разрывая сердце, расшвыривая плоть, превращая тело в кровавые клочья. Только так, в полном слиянии с делом, достигаются великие победы, переносятся сокрушительные поражения.
— А теперь, господа, — Люлькин обратился к журналистам, — Все пожалуйте в бункер. Испытания связаны с риском. В случае неудачи возможен взрыв. Будем наблюдать испытания по телевизору.
На поляну выкатывала пушка, похожая на огромного, с изогнутой шеей динозавра, — маленькая голова, гибкие позвонки, темное жерло, направленное на двигатель. В контейнере были уложены ледяные бруски, которые силой гидравлической катапульты ударят в сопло. Все покидали поляну, укрываясь в бетонном помещении.