Скорость тьмы
Шрифт:
— Где же Люлькин? — раздраженно спросил он проходящего мимо инженера, — Когда-нибудь начнем испытания?
— Леониду Евграфовичу плохо, — растерянно ответил инженер, — К нему врача вызывали.
— Боже мой! — испуганно произнес Ратников и заторопился, оставляя за спиной сияющую громаду двигателя.
Шел к Генеральному Конструктору, столкнувшись в приемной с бригадой «скорой помощи», покидавшей кабинет Люлькина.
— Что с ним? — Ратников остановил молодого, в белом халате врача,
— Сердечный приступ. Скачек давления. Мы сделали укол, сбили давление. Предлагали отвезти в больницу, но он отказался. Сейчас ему лучше. Может быть, он заснет.
Люлькин лежал на диване с расстегнутым воротом, сбросив туфли, возвышаясь тучным животом. Был похож на кита, выброшенного на отмель. Медленно дышал. Его крупное носатое лицо с большими губами и огромным открытым лбом было белым, бескровным. Опущенные веки вздрагивали, словно не было сил открыть глаза, которые и под веками продолжали трепетать от каких-то видений.
— Леонид Евграфович, дорогой мой, что с тобой приключилось? — Ратников нагнулся над Люлькиным, чувствуя исходящее от него тепло и запахи медикаментов.
— Это ты, Юрий Данилович? Что-то сердечко давануло, — Люлькин открыл большие серые глаза, в которых дрожало страдание. Попытался приподняться на диване.
— Лежи! — остановил его Ратников, — Может, зря отказался поехать в клинику?
— Отдышусь, — он приподнял согнутую в локте руку с расстегнутой манжетой, которую закатывали медики, делая укол в вену. Толстая, мясистая ладонь повисла в воздухе. Ратников сжал ее, почувствовал благодарное ответное рукопожатие. Оставались рядом. Люлькин вытянулся на мягком диване, Ратников сидел на приставленном кресле, сжимая вялую руку друга.
— Вот видишь, приступы мучают, растуды их. Не могу работать в полную силу. Ты меня, должно быть, на пенсию скоро выставишь, — жалобно улыбнулся Люлькин. Его мужественное лицо стало вдруг беззащитным.
— Я лучше все КБ на пенсию отправлю, а тебя оставлю работать, — Ратников испытывал сострадание к большому, могучему человеку, в котором отказывала одна единственная деталь. Больное сердце опрокидывало навзничь, прерывало творчество, вносила в неутомимое мышление щемящую неуверенность.
— Я тебе признаюсь, Юрий Данилович, одно мне страшно. Двигатель придется без меня доводить.
— Сам доведешь. Я только что был у испытателей, любовался на твое чудо. Только ты и мог такое вылепить.
— В нем бесконечная возможность совершенствования. Уже просвечивает «шестое», «седьмое поколение». Он неисчерпаем. Где-то в его конструкции таится точка, из которой разовьются абсолютно новые принципы. Я чувствую эту точку. Вот-вот нащупаю. Нужно время, а его почти не осталось.
— Ты еще молодой, Леонид Евграфович. Через месяц тебе шестьдесят. Справим твой юбилей всем заводом. Устроим салют над Волгой. Может, к тому времени истребитель к нам прилетит. Представляешь, поднимают
— Он мне снится, мой двигатель. Будто просовываю руку сквозь лопатки турбины, а они мягкие, как лепестки ромашки. Раздвигаются, пропускают руку. Я чувствую его изнутри, — компрессор, камеру сгорания. Где-то скрывается неуловимая точка, в которой таится открытие. Моя рука погружается в двигатель по локоть, по плечо, я весь в него погружаюсь, а потом с реактивной струей вылетаю и просыпаюсь.
— Ты истинный изобретатель, Леонид Ефграфович. Должно быть, такие же сны видел Королев или Тесла.
— У меня были великие учителя, великие советские мотористы. Я пользуюсь их идеями, их наследством. Это были гиганты, которые могли создать двигатель для звездолета и запустить его в другую галактику, чтобы оттуда на землю пришли уникальные снимки. А так же могли построить двигатель для молекулы, запустить ее в кровеносный сосуд, чтобы она прошла по всем протокам и руслам, проникла в сердце и оттуда передала драгоценные фотографии. Это была великая русская школа, и я — ее ученик.
— У тебя теперь своя школа. «Школа Люлькина».
Люлькин приподнялся. На его синеватом, отечном лице появился румянец, а глаза, минуту назад тоскливые и беспомощные, заблестели восхищением.
— Да, у меня своя школа.
— Этот двигатель твой, Леонид Евграфович. Это ты сумел собрать вокруг двигателя творцов. Перед каждым поставил задачу, решив которую они становились на ступеньку выше в понимании мира. Они верят в тебя. Верят, что ты не истратишь напрасно их жизни, не изотрешь в труху их таланты. Верят, что двигатель полетит.
— Я тебе ни разу не говорил, Юрий Данилович. Ни разу не говорил спасибо. Ты продлил мне жизнь. Я тебе жизнью обязан.
— Да брось ты, Леонид Евграфович.
— Ты меня нашел, когда у меня уже сердце отказывало. Ведь что они со мной сделали? Они мой завод американцам отдали. Американцы на заводе свой флаг вывесили. Они меня в самое голодное время с работы прогнали и сделали подсобным рабочим, чтобы я хлебнул унижение. Они думали, что я им отдам чертежи. Они на мою квартиру напали, думали, я чертежи из КБ домой унес. А я их сжег. Я чертежи в сердце носил. А они, видишь, такие тяжелые оказались, что сердце мое надорвали.
Люлькин помертвел и тяжело откинулся. Вновь губы его побелели, а из руки стало уходить тепло.
— Ничего, Леонид Евграфович, мы возьмем реванш. Мы, русские, добьемся победы. Мы — самые выносливые, самые талантливые, самые живучие. Мы добьемся Победы. Ты, Леонид Евграфович, — победитель.
— Я тебя знаешь, о чем попрошу, — тихо, почти шепотом произнес Люлькин, — Если вдруг умру, и будешь меня хоронить, положи в мою могилу лопатку турбины. Тот профиль, который я рассчитал. А больше ничего не надо. Обещаешь?