Скорпионы в собственном соку
Шрифт:
Я вошел в церковь последним. Все уже заняли свои места на одинаковых сиденьях, полукругом стоявших вокруг простого алтаря. Я единственный был одет в мирское платье и сел на одну из скамеек для прихожан, в первом ряду.
Внезапно я обратил внимание на то, что не хватает Лечуги.
Кресенсио начал мессу. Он был весьма подходяще случаю одет – в шитую золотом ризу для службы. Он бросил на меня взгляд зарезанного барана, который только я благодаря своей позиции мог оценить.
Я обратил внимание на то, что аббат шушукается с падре
Короткая месса без проповеди продолжали идти своим чередом. Кочорро не возвращался.
Вдруг, в момент освящения, когда все стояли на коленях, а Кресенсио поднял в руке облатку, отец Кочорро, очень испуганный, вбежал в церковь через центральную дверь, ту, что располагалась в глубине. Он закричал:
– Берегитесь! Он сошел с ума! Он идет сюда с ружьем!
Он не успел больше ничего сказать. Послышался сухой выстрел из маузера, и монах упал замертво, пронзенный пулей в грудь на уровне сердца.
Остальные монахи поднялись на ноги, Кресенсио замер в ужасе, высоко держа руку с облаткой, а я бросился на пол и залез под скамейку.
Брат Лечуга вошел в церковь большими шагами и щелкнул затвором ружья, чтобы загнать новый патрон в патронник.
Пустая гильза упала на каменный пол со звоном монеты.
Он пошел к середине нефа, поднял ружье к лицу и прицелился в направлении алтаря. Он пришел в своей старой форме сержанта от инфантерии и с длинной шумовкой из нержавеющей стали, висящей наискось на поясе.
– Никому не двигаться! Мне на все насрать!
Никто не шевельнул даже бровью.
– Говнюка Кочорруя накормил свинцом зато, что он сепаратист и водит дружбу с козлами из ЭТА… А тебе, Кресенсио, я пущу пулю в лоб, сам знаешь за что… Вчера я провел день и ночь в пытках, снова и снова возвращаясь в мыслях к тому, что видел… Сержанту Марсьялю Лечуге Санкахо безнаказанно не наставит рога сам Христос! – Лицо его окрасилось в цвет розового наваррского вина, а толстые вены на лбу вздулись так, словно по ним циркулировало гороховое пюре.
– Марсьяль! Ради любви Всевышнего! Не позволяй ослепить себя временной слабости, глупости, которая ни в какие ворота не лезет… Ты же знаешь, что ты – единственный, кто на самом деле имеет для меня значение, – сказал Кресенсио, весьма перепуганный.
– У меня кипит кровь! Обманщик! Циник!
– Сын мой, одумайся и брось ружье… Не губи себя безвозвратно, ведь все еще можно уладить… Ведь мы все знаем про твое… про ваше… И мы понимаем тебя и принимаем таким, какой ты есть, – сказал аббат.
– Я буду стрелять!
Кресенсио предпринял последнюю отчаянную попытку.
Поскольку он так и не выпустил облатки, он схватил ее теперь обеими руками, выставил ее перед своим лицом и сказал так торжественно, как только мог, учитывая ситуацию:
– Не стреляй! Бог, присущий в этой святой форме,
– Насрать мне на Бога, если так! Ты мой или ничей!
Прогремевший выстрел отразился от каменного свода; пуля калибра 7,92 миллиметра аккуратно пересекла большую облатку для освящения в самом центре и попала в Кресенсио, в соответствии с поэтической справедливостью, через рот.
Но представление еще не завершилось.
– Всем спокойно, ничего еще не кончилось!
Коллекционер помета и теолог-еретик не послушались его и воспользовались короткой передышкой, во время которой он снова щелкнул затвором, чтобы выбежать через боковую дверь, словно души, уносимые дьяволом.
– Ты! Вылезай оттуда! Настал твой черед.
Он имел в виду меня.
Я медленно встал и намочил штаны.
– Ты виноват во всем! Ты свел его с ума!
Когда он собирался в меня прицелиться, взгляд его упал на тело Кресенсио, покоящееся ничком на алтарном столе; большое пятно крови растекалось по белой скатерти.
Он опустил ружье и принялся всхлипывать.
– Я не могу жить без него.
Все произошло очень быстро.
Он поставил ружье прикладом на пол, вытащил из-за пояса шумовку, схватил ее за тот конец, которым снимают пену, положил дуло ружья на руку, так, что оно доставало до горла, нажал на курок ручкой шумовки и вышиб себе мозги.
От этой бесконечной поездки на такси я впадаю в какое-то ватное состояние.
Хотя мы и продвигаемся на приемлемой скорости, мы никак не доедем до конца этой улицы.
Кажется, будто здесь, внутри, время и пространство растянулись и потеряли свою консистенцию.
Какая глупость.
– Почему мы никак не можем доехать? Я не понимаю.
– Полагаю, пока что так лучше, – загадочно говорит таксист.
Он утратил галисийский говорок, и теперь его речь звучит нейтрально, лишенная какого-либо акцента или нивелированная суммой многих. Я принимаю этот необъяснимый феномен скорее как обман чувств. Я также принимаю беспокоящие перемены в поведении таксиста с естественностью, удивляющей меня самого.
– Все это нереально, – говорю я громко, но для меня это скорее мысли вслух.
Таксист, видимо, понял это, ведь он не делает на мою фразу ни малейшего замечания.
Наконец улица Автономии кончается. Больница Басурто уже виднеется там, сбоку, меньше чем в пятистах метрах.
– Займитесь воспоминаниями; это лучшее, что вы можете сделать в своем положении. – Я встречаюсь с таксистом глазами в зеркале заднего вида.