Скрипка некроманта
Шрифт:
— Нагеля все любили. Дай Бог, чтобы вашего начальника Голицына так полюбили. А Туманский за свои нападки на просвещение не раз выслушивал выговоры от старика, вот и взбесился, — объяснил Паррот. — Хотел бы я видеть, что было в том доносе, который Обольянинов положил на стол покойному государю, если приказ императора был одновременно нелеп и страшен: Зейдера арестовать и доставить в Санкт-Петербург, в крепость, а Туманскому публично предать огню все его книги.
— Да, да! — воскликнул Федор Осипович. — Этого я и добивался! Это же праздник! Чем я хуже Сердюкова?
— Какого
— Козловского уезда цензора… Козловского уезда Тамбовской губернии цензора Сердюкова! — выстроил грамотно немецкую фразу Туманский. — Вот где был истинный праздник! Когда ваш старый приятель, герр Крылов, Иван Рахманинов, в отставку выйдя, уехал в Тамбовскую губернию, в собственное имение Казинку, то он ведь и типографию свою туда увез. И там стал печатать вольнодумные книжонки. А Сердюков, не будь дурак, прознал да и донес! Типографию закрыли, склады опечатали, Рахманинова — под суд, а Сердюкову — праздник! Типография-то сама собой загорелась и сгорела вместе со всей крамолой! Ни одной книжки не уцелело! Радости-то сколько — а, Иван Андреич? Ни одной!
Маликульмульк смотрел на него с ужасом. Он уже понял, что перед ним — сумасшедший, известный большинству рижан. И нужно было уж совсем одуреть от одиночества, чтобы не распознать в рассуждениях о том и этом свете подлинного безумия.
И вдруг все в комнатке переменилось. Ее убогий дешевенький уют криком закричал: беда, беда, денег нет совсем, никуда не пускают, заняться нечем! Мир вокруг исказился, только и есть в нем устойчивого и неизменного, что порядок на столе, сухарница да кофейник! Как быть, как быть, когда живешь не на своем свете?..
— Оставьте его, — сказал Маликульмульк, — он болен. Пойдемте отсюда прочь.
— Не так болен, как кажется, — возразил взбудораженный Давид Иероним.
— Нет, нет, он же совершенно не понимает, что вы ему тут говорите… идемте отсюда, господа…
Маликульмульк, подхватив свою шубу, устремился прочь, едва не сверзился с лестницы, поскользнулся на ступеньках, боком повалился в сугроб. Полетели в сторону стена, черепичная крыша, две дымящиеся трубы, явилось наконец небо — бесцветное небо, которого он в этом городе почти не видел, потому что осенью, идя по круглобокой брусчатке, приходится внимательно глядеть под ноги, да и зимой не лучше — скользко…
Побарахтавшись, он встал на четвереньки. Шапка слетела, снег набился в волосы. Он потряс головой. Сейчас он понимал Федора Осиповича лучше, чем при беседах в той комнатке. Кому ж и жаловаться, коли не покойному императору? Почта духов — вот она во плоти! Некий незримый почтальон берет доносы и несет их за грань, где Павел Петрович, царствие ему небесное, видит их, да только рукой машет: поздно, поздно…
И цензор Туманский слышит это «поздно, поздно», да только верить не желает — а вдруг по закону всемирной справедливости, которую для него представлял на земле покойный государь, все эти сведения, сложившись вместе, перейдут в иное качество и произведут действие? Может быть, цепочка из слов образуется — от сумасшедшего отставного цензора Туманского к ныне действующему и вменяемому цензору Клушину? Он всегда был вменяем — сойти с ума оттого, что мир разрушился, ему не дано!..
Причудлива судьба бывших вольнодумцев.
Маликульмульк поднялся, нашел шапку и стал выбивать ее о колено. Он не желал думать о человеке, который вызвал в нем такой отчаянный всплеск жалости. Не желал. Философ и жалость — невообразимая пара. Косолапый Жанно и жалость — тем более. И вот он, Косолапый Жанно, во всей своей красе — жаль, что никто из Голицыных с чадами и домочадцами не видел полета со ступеней в сугроб.
Отменный был полет — и даже незачем очищать шубу, снег сам как-нибудь растает…
Косолапый Жанно вышел со двора. Куда податься — он понятия не имел. В Рижский замок — невозможно. Там Брискорн. Брискорн наврал с три короба и оправдался. Доказать, что он взял скрипку, нельзя — Екатерина Николаевна уже наверняка им предупреждена и будет тоже врать, хотя и не столь яростно. Домой, в предместье? А там что делать? Лечь на кровать и ничего не делать. Спать. На то она и зима, чтобы спать. В берлоге. И спать, и спать, и спать, пока не помрешь от голода!..
Именно так и будет — откуда ж деньги возьмутся, чтобы питаться? Те, что выиграны вместе с фон Димшицем, на пользу не пойдут — они лишь растянут бесполезное прозябание души еще на несколько месяцев. И хозяева, подождав несколько, вынесут спящее тело в сарай, прикроют соломой, а в комнату пустят другого жильца.
Это было бы лучшим исходом. Не убивать себя, а просто заснуть. При этом пообещать, что настанут лучшие времена — можно будет и проснуться.
Он вышел на угол Господской и Конюшенной, еще не представляя, куда деваться дальше, и уже погружаясь в спасительный сон. Пока душа и разум спят, может, ноги куда-нибудь вынесут. Но этот сонный план был разрушен — к Маликульмульку с криками подбежали младшие Парроты. С двух сторон ухватили его за рукава и подняли свои живые черноглазые мордочки.
— Герр Крылов, где батюшка? — спросил Вилли. — Нашел он шубу? Она ведь в том доме была!
— Я сам ее видел! — похвалился десятилетний Ганс.
— Вы что тут делаете?
— Нам велели ждать!
— Чего ждать?
— Вас, — неуверенно сказал Ганс. — Они же оба за вами пошли. Чтобы вас спасти.
— Меня? Спасти?
— Да, от злодея, и герр Гриндель сказал: он же ничего не знает. А батюшка ответил: этот чудак может смотреть прямо на шубу и не видеть ее! Это правда, герр Крылов?
— Правда, — сказал Маликульмульк, даже довольный, что попался. Теперь дети не отпустят его, а через несколько минут вниз спустятся Паррот и Гриндель. Паррот скажет что-нибудь неприятное — эта его привычка разговаривать со взрослыми людьми, как с малыми детьми кого угодно доведет до бешенства. Но Паррот изобретателен… физик, мастер сочинять опыты с соленой морковкой…
И точно — из калитки появились сперва Гриндель с перекинутой через плечо княжеской шубой, затем Паррот с шапкой в правой руке. Пистолет, стало быть, сунул за пазуху.