Скрипка некроманта
Шрифт:
Потом он обнаружил, что мед, слишком жадно захваченный куском оладьи, сорвался и пролился на фрак. Он подхватил этот мед пальцем и облизал палец. Ему было все равно — видят это, не видят… Он устал, а впереди был трудный день.
В канцелярии сильно удивились явлению начальника — все знали, что князь им сильно недоволен, и вдруг господин Крылов является как ни в чем не бывало, требует жалобу от рабочих, которую сам же и утащил в кабинет к князю, требует, чтобы поискали по архивам, нет ли жалоб на Управу благочиния и нераскрытые кражи дорогих картин, требует также,
Таким подчиненные видели его очень редко.
А он всего лишь хотел поскорее избавиться от своих забот и спрятаться в обеденном зале «Петербурга», чтобы не видеть более ни Паррота, ни Гринделя, ни князя. Зайти осведомиться о здоровье Никколо Манчини — и то как-нибудь позже…
Старик был прав — скрипка непременно должна была забрать чью-то жизнь. Но скрипка не дура, она знает, кто повинен в смерти за свои проказы. Она лежит сейчас в глупейшем обществе диковин, драгоценная скрипка работы Гварнери дель Джезу, и ждет: когда же освободят? Она сделала все, что могла, она выдала двух преступников, а теперь отдыхает и ждет… ей тоже нужен отдых и долгий сон, чтобы ощутить в себе музыку, но ей-то легче!..
И все, что делалось в этот день: беседы с сыщиками, поездка на городской выгон, торжественное опознание тела, ссора с эльтерменом перевозчиков, снаряжение экспедиции за княгиней — все это, как ни странно, почти не нарушало сна души. Ходил, говорил, даже кричал Косолапый Жанно — а для философа Маликульмулька эта история завершилась, и он мечтал об одном: спрятаться, забыть, заснуть.
В свое жилище он приехал довольно поздно. Маленькая комнатка была жарко натоплена — хозяева дров не жалели, да и коли послал Господь в постояльцы начальника генерал-губернаторской канцелярии — станешь ли его морозить?
Косолапый Жанно стал быстро раздеваться, все кидал на пол. Наконец стащил чулки — и ощутил блаженство. Лежать, как огромный младенец, на постели, широко расставив колени, закрыв глаза, и подлинно быть младенцем, который не стесняется наготы и преспокойно пачкает пеленки при всех, — это ли не утешение, это ли не возвращение к подлинной сути? Что бы ни толковал Паррот…
В тридцать три года рано сдаваться своей усталости, выбрасывая белый простынный флаг, но это им рано, деловитым немцам, умеющим распределить жизненные силы на семьдесят или более лет. У русского человека вот не вышло. Подросток сгоряча взвалил на себя чересчур взрослую ношу и надорвался…
Остается одно спасение — отступление. Пятиться назад, словно в реке, вопреки течению, и вернуться на исходные позиции — в пеленки. Быть ленивым толстокожим младенцем и спать, спать, спать…
Сон-спаситель дразнил — то спутает мысленные картинки, создаст из них какие-то новые сущности, то вмиг все разрушит и вытолкнет туда, где приходится думать связно. Косолапый Жанно знал, что это ненадолго, просто надо натянуть на себя одеяло, сон любит гнездиться под одеялом. Но лень, лень!.. Вселенская какая-то лень, свинцовая лень, залившая все тело так, что и не пошевелиться. Тяжесть, которая каким-то чудом порождала ощущение блаженства и пустоты. Лень даже мысленно проиграть партию из какого-нибудь квартета Боккерини. Пусть не всю, пусть хоть начало.
На подоконнике лежала небольшая скрипка — отличная работа Ивана Батова, тогда еще совсем молоденького, но упрямого до чрезвычайности. Батов возился с каждым инструментом ровно столько, сколько инструмент требовал. Не Амати, не Гварнери дель Джезу, но сейчас он, сказывают, наловчился делать скрипки, не намного уступающие Гварнери. Отменное дерево, гибкий лак превосходного оттенка, не уступающий знаменитому лаку Страдивари, правильные изящные очертания — их теперь продают в столице, выдавая за итальянские.
Только эта любовь и осталась — скрипка, похожая на женщину, почти как у фон Димшица с его «Лукрецией».
Маликульмульк не думал, что встать будет так легко. Он босиком подошел к окошку, вынул из футляра скрипку, взял ее, как полагается, достал смычок. Еще в башне Святого духа он мог играть поздним вечером, стоя перед окошком. Там обстановка располагала, здесь, видимо, нет. Сам дом отрицал музыку — здесь слишком пахло вкусной жирной едой, а за стеной говорили о вещах простых и полезных — главным образом о деньгах.
Смычок повис в воздухе, боясь соприкосновения со струнами, боясь неприятного звука, который мог возникнуть — ведь сколько же дней его не канифолили? И он пробыл в воздухе ровно два вздоха музыканта, после чего вернулся обратно в футляр.
Внутренний спор с Парротом не давал ему покоя. Ну да, подросток всегда окажется инструментом в руках хитреца или безумца. За доказательствами ходить недалеко. Но это — итог, додумается ли Паррот искать первопричину? Не додумается, ибо даже он не все на свете понимает.
Нет, не безумец Туманский, сам Туманский — ничто, тень, метафора в человеческом облике, явившаяся философу оттого, что философ ждал ее явления! Прошлое играет на нем, как на скрипке, мертвое прошлое… и пока звучит эта загробная мелодия, иных не будет, скрипка две мелодии зараз не исполняет…
Эпилог
Туманский стоял у дверей нового дома, что на углу Большой Конской и Сарайной. Рижане взялись за строительство всерьез — одноэтажные и двухэтажные домишки, ровесники Ливонской войны, зря занимали место в крепости, их сносили и ставили большие и удобные дома в три и четыре этажа, стараясь при этом хоть немного расширить улицы. Это новое здание, судя по отделке, принадлежало человеку богатому.
Маликульмульк издали заметил знакомую фигуру в черной шубе и шапке; заметил и даже замедлил шаг — непонятно было, здороваться, пройти ли мимо с независимым видом? Да и стыдно сделалось — попался, как дитя, в ловушку, расставленную городским сумасшедшим. Ведь так мог опозориться, если бы не Паррот!
К крыльцу подкатил экипаж — не наемный, собственный. Дверь отворилась, вышел господин в богатой шубе, повернул голову, посмотрел на Туманского свысока. И проследовал мимо, сел в экипаж, дверца захлопнулась, кони с шага перешли на рысь.