Скрипка
Шрифт:
— Поймите меня правильно, — взмолился Стефан мягко, уважительно, отчаянно. — У меня есть деньги, чтобы хорошо вам заплатить за эти уроки, синьор Паганини. У меня есть скрипка, собственный Страдивари. Я не осмелился привезти свою скрипку, так как ехал сюда день и ночь, ехал один по почтовым дорогам. Но у меня есть деньги. Я должен был сначала вас послушать, я должен был убедиться, что вы примете меня, что сочтете меня достойным…
— Но князь Стефановский, неужели я должен просвещать вас в истории царей и их князей? Ваш отец никогда не разрешит вам учиться у крестьянина Ник-коло Паганини. Ваша судьба — служить царю, как издавна повелось у вас в семье. Музыка была всего лишь времяпрепровождением
— Паганини, Паганини.
И снова розы летят вниз, а он смахивает их, напряженно вглядываясь в Стефана. Прильнувшая к его боку женщина под плащом сверкнула белой ручкой в темноте и направила ее между ног Паганини, начав перебирать там пальцами, словно играла на лире или на скрипке. Он, видимо, даже не обратил на это внимания.
— Поверьте мне, я хочу получить ваши деньги, — сказал Паганини. — Они нужны мне. Да, я играю для мертвых, но вы ведь знаете о моей бурной жизни, о судебных исках и прочих осложнениях. Но я крестьянин, князь, и не откажусь от своих скитаний, чтобы заточить себя в какой-нибудь венской гостиной вместе с вами — о, эти критичные австрийцы, скучающие австрийцы, те самые австрийцы, которые не дали даже Моцарту заработать на хлеб и масло. Кстати, вы хорошо знали Моцарта? Нет, вам нельзя оставаться со мной. Меттерних, можно не сомневаться, уже успел послать кого-то на ваши поиски в ответ на просьбу вашего отца. Если я ввяжусь в эту историю, то меня просто обвинят в какой-нибудь отвратительной измене.
Стефан был раздавлен, он склонил голову, и в его глубоко посаженных глазах поблескивали огоньки, отражавшиеся от неподвижной, но блестящей воды.
Интерьер венецианской комнаты.
Беспорядок, ноздреватые отсыревшие стены, побеленные мелом, высокий желтый потолок с поблекшими остатками росписи, изображавшей языческую толпу, точно такая роспись вспыхнула яркими красками, прежде чем погибнуть в роскошном венском дворце
Стефана. Длинная штора, повешенный на высокий крюк отрез пыльного бордового бархата и темно-зеленого атласа, запутавшегося в его складках, а из узкого окна мне видна бледно-коричневая стена дворца напротив — она стоит так близко, что если высунуться из окна, то можно постучать по деревянным зеленым ставням.
Неубранная кровать, на которой свалены горой вышитые камзолы и мятые льняные рубашки, отделанные дорогим кружевом, столы завалены письмами, сломанными восковыми печатями, повсюду валяются свечные огарки. И везде, абсолютно везде, букеты мертвых цветов.
Но смотри: Стефан играет! Стефан стоял посредине комнаты на блестящем венецианском полу, и играл, но не на этой нашей призрачной скрипке, а на другой, но, несомненно, того же мастера. А вокруг Стефана приплясывал Паганини, исполняя насмешливые вариации на тему Стефана. Он затеял соревнование, игру, дуэт, а может быть, и войну.
Стефан исполнял торжественное «Адажио» Альбинони, соль минор, для струнных и органа, только он превратил его в свое соло, переходя от одной части к другой, горько оплакивая свой павший дом, и благодаря
Какая музыка! Казалось, достигнут пик боли, которую музыкант раскрывает, сохраняя полное достоинство. Никаких обвинений. Музыка передавала мудрость и глубокую печаль.
Я почувствовала, как у меня подкатывают слезы, мои слезы теперь заменили аплодисменты, превратившись в свидетельство сочувствия к нему, этому мальчику-мужчине, стоящему там, пока итальянский гений кружил вокруг него.
Паганини выдергивал из адажио ниточку за ниточкой и сплетал из них свой собственный каприз, его пальцы так быстро порхали над струнами, что за ними невозможно было уследить, а потом он вдруг с изумительной точностью подхватывал ту самую музыкальную фразу, к которой Стефан, не отступавший от торжественного темпа, только-только приступал. Мастерство Паганини действительно казалось колдовством, как все о нем говорили, и во всем этом — этой одинокой величественной худой фигуре, самом воплощении боли, и Паганини, танцоре, который насмехался, разрывая саван ради ярких нитей, — не чувствовалось никакого диссонанса, а только новизна и великолепие.
Глаза у Стефана были закрыты, голова склонилась набок. Пышные рукава были запятнаны, наверное, от дождя, тонкие кружева на манжетах порваны, сапоги облеплены комьями засохшей грязи. Никогда прежде его темные прямые брови не выглядели такими гладкими и красивыми, а когда он заиграл партию органа, то я подумала, что сердце у меня сейчас разорвется, и даже Паганини притих и присоединился к мелодии Стефана, звучавшей в эту минуту наиболее трагично, он вторил ему, играл то на тон выше, то на тон ниже, но всякий раз почтительно.
Музыканты перестали играть, высокий юноша смотрел на второго скрипача в полном изумлении.
Паганини осторожно опустил свою скрипку на покрывало и подушки разобранной кровати — золотисто-синие, с кистями. Его большие навыкате глаза благодушно светились, на устах играла демоническая улыбка. Энергия била в нем ключом. Он потер руки.
— Да, бесспорно, вы одарены! Талантливы!
Тебе так никогда не сыграть! Эти слова прошептал призрак-капитан мне на ухо, а его тело тем временем по-прежнему не отстранялось от моего и молило об утешении. Я не ответила. Продолжала наблюдать разворачивавшуюся передо мной картину.
— Значит, вы будете меня учить, — сказал Стефан на безупречном итальянском, том итальянском, на котором говорил Сальери и ему подобные, том итальянском, которым восхищались немцы и англичане.
— Учить вас? Да, да, буду! Если мы должны покинуть это место, то мы это сделаем, хотя вы сами понимаете, что это означает для меня в подобные времена, когда Австрия во что бы то ни стало намерена удерживать мою Италию под пятой. Сами понимаете. Но скажите мне вот что.
— Да-да?
Маленький человечек с огромными глазами рассмеялся и прошелся по комнате, цокая каблуками; он так сутулился, что казалось, будто у него горб; у него были длинные закручивающиеся на концах брови, словно зачерненные гримом.
— Чему, дорогой князь, мне предстоит вас учить? Вы сами знаете, как играть, да, сами. Вы умеете играть. Чему еще я могу научить ученика Людвига ван Бетховена? Итальянскому легкомыслию, возможно, итальянской иронии?
— Нет, — ответил шепотом Стефан, не отрывая взгляда от метавшегося по комнате человека. — Научите меня смелости, Маэстро, отметать все прочее в сторону. Как печально, как для меня печально, что мой учитель никогда вас не услышит. Паганини остановился, скривив рот.
— Вы имеете в виду Бетховена.