Скрижали судьбы
Шрифт:
В Страндхилле, в воде на пару футов от берега, было вполне безопасно. Летом будто в ванне сидишь. Мне всегда казалось, что море тут даже не пытается шевельнуться. Может, вода была такой теплой, потому что дети тут вечно писали.
Но там было хорошо. Я, Крисси, другие девчонки из кафе «Каир»… Миссис Пранти всегда старалась нанимать только приличных девушек — приличных и прилично выглядящих, а это уже совсем другое дело. По-моему, все мы были похожи на юных богинь. Мэри Томпсон можно было фотографировать для журналов, а Уинни Джексон даже и фотографировали как-то раз, для «Слайго Чемпион». «Мисс Уинни Джексон наслаждается прекрасной погодой в Страндхилле». На ней был закрытый купальный костюм, который ей привезли из дублинского «Арноттс», [29] на поезде из Дублина до Слайго. Вот это был шик тогда. У нее была прекрасная пышная грудь, и, уж я думаю, парни, глядя на нее, чувствовали одно только отчаяние, потому что были уверены — им и заговорить с ней не светит.
29
Старейший
В дымящуюся августовскую жару кожа у нас становилась самая что ни на есть африканская. По вечерам лица у нас так и горели, когда мы, все обожженные, возвращались с пляжа домой, а затем, укладываясь спать, не могли даже терпеть, когда простыни касались плеч. Счастливые. А на следующее утро кожа остывала, и нас снова тянуло на пляж, а затем снова и снова. Счастливые. Самые обычные мы были, самые простые девчонки. И уж как нам нравилось, чтобы парни из-за нас страдали.
А парни маячили возле нашего счастья, как акулы, пожирая глазами нашу красоту. Иногда на танцах я болтала с парнями, но они больше молчали, а если уж заговаривали, то не могли сказать ничего стоящего. Но так оно и должно было быть. На танцах собирался всякий народ: важные городские шишки и парни, у которых штанины были такие короткие, что из-под брюк выглядывали носки или даже голые ноги в разбитых ботинках. На улице всегда была привязана парочка ослов, вместе с клячами-доходягами и старыми телегами. Горы сплевывали своих сыновей и дочерей, будто какую чудную лавину. Прекрасное человечество.
Отец Гонт вечно туда захаживал, а если не он, то какой-нибудь другой кюре — чисто цапля промеж мелкой рыбешки. Господи, да ведь был даже какой-то указ издан про этот танцевальный зал. Или это я все напридумывала. По-моему, они все выступали у себя в церквях против танцев, но этого я уж никак не могла слышать. Касаться друг друга мы особенно не касались. Странные были такие танцы, чопорные — никаких прикосновений. А хорошо было в самом конце танца прижаться к парню — ты потеешь, он потеет, и летом от него еще пахнет мылом и дерном. И они еще тогда все мазали чем-то волосы, кажется, это называлось «бриллиантин». Были там и парни, чьи родители в горах, наверное, еще говорили по-ирландски, но они-то, сходив пару раз в кино, думали, что просто обязаны выглядеть как звезды экрана, хотя, может быть, они просто старались выглядеть как настоящие патриоты, что было тоже вероятно. Майкл Коллинз [30] очень любил как следует намазать волосы. И де Валера был вечно прилизанный.
30
Майкл Коллинз (1890–1922) — ирландский политик и революционер.
И оркестр Тома Макналти уж как следует всех встряхивал. Молодой Том вставал у самого края сцены, в руках кларнет или труба, и как пойдет реветь модные тогда мотивчики. Танцевали все только под джаз, хотя случалось, что вспоминали и фокстрот, и даже вальс. Том даже записал пластинку — «Рэгтайм Тома Макналти», и с каким же исступлением весь зал под нее танцевал! Том тогда весь так и светился. В те времена Том, конечно, был большим человеком, с которым я никогда не говорила, разве что в кафе: «Что будете заказывать?» И ответом мне чаще всего было: «Китайский чай и булочку с изюмом. И „Эрл Грей“ для моего брата». Он просто обожал эти булочки с изюмом. Интересно, пекут ли их там еще.
Тогда это было святое, нельзя было и представить, чтоб в каком-нибудь кафе не было таких булочек — без них и смысла не было открывать кафе. Забавно, как из года в год тогда ничего не менялось. Булочки с изюмом, пирожные со взбитыми сливками, вишневые пышки с белой глазурью — все это было таким древним, незыблемым, как киты, дельфины, скумбрия — явления природы, естественная история кафе.
Я по-прежнему тосковала по отцу, но каким-то образом мне удавалось упрятать эту тоску под покрывало из моих волос и заснуть под ним вместе с ней. Я не могла ничего поделать со всем моим счастьем, когда просыпалась по утрам — и да, мне еще надо было приглядывать за матерью, но я справлялась: кормила ее, ходила за ней, а она все молчала и вечно сидела дома, никогда не снимая своего домашнего полосатого платья. Во мне бушевала энергия, я была будто мотоцикл, который ревет, когда кто-то жмет на газ — вдруг каждое утро я была готова нестись вперед, как мотоцикл, я вся пылала энергией и неслась вон из дому, проносилась по улицам Слайго, влетала в стеклянные двери кафе «Каир», и вот уже Крисси целует меня в щеку — с добрым утром! — и миссис Пранти, если она там оказывалась, застенчиво мне улыбалась, и так мне радостно, так радостно!
Нужно держать в голове каждый счастливый миг, потому что в жизни случается столько всяких других вещей, что лучше уж отмечать счастье, пока можешь. В том состоянии все мне казалось прекрасным: секущий дождь был как серебро, мне все было интересно, со всеми мне было легко, даже с парнями, которые стояли на углу и щурились в мою сторону, пальцы у них были желтые от папирос, у каждого на губе вечное желтое пятно, потому что сигарет они изо рта не выпускали. А уж выговор у них был, будто кто-то бутылки бьет в подворотне.
Ну вот, сколько непрошеных воспоминаний. А я ведь сегодня хотела написать про Тома и море. Тома, который спас меня из моря счастья.
Я нырнула. Думала, что знаю, куда плыву. Любопытно, что сейчас я так отчетливо помню, как легкий трикотажный купальный костюм касается моей кожи. На нем было три широкие полосы разного цвета, на этот костюм я всю зиму копила. Лучше костюма в Слайго было не найти. Жаркий день в Ирландии — это такое чудо из чудес, что мы все вмиг становились безумными туристами. Как дождь, так все прячутся по домам, и история приходит туда же. В жару же — везде одно прекрасное ничего, и оттого, что мир наш по сути своей такой мокрый, неожиданная зелень лесов и холмов, кажется, так и светится чудом, дивом. Вся природа нравится самой себе, а девчонки и парни на пляже все раскрашены в рыжие и желтые цвета, в зелень и лазурь моря, и все они так и светятся, так и светятся. Или уж так мне казалось. И кажется, что на пляже собрался весь город, и у каждого в груди сердце так и взмывает, и все движутся, сливаются друг с другом. Не помню, построили ли уже тогда «Плазу» — наверное, должны были, потому что я слушала там Тома Макналти, но вряд ли это было раньше 1929 года, а тогда я уже была далеко не девчонкой, но тут я что-то путаюсь. Трудно понять, сколько лет человеку в купальном костюме, который весь с ног до головы залит солнечным светом, вот и я не вижу, сколько мне, мысленно вглядываюсь в прошлое, но вижу одно только сказочное сияние. И под водой все так же сияет, все так же увязано, пересыпано чудесами, и глаза там так чудно слепнут, все в них расплывается, потому что море — это громадная линза, и ты плывешь, а на лице у тебя — море. И тогда оно становится похожим на картину, на безумное рвущееся вон из рамы полотно — в городской библиотеке таких картин была целая книжка, про ребят, которые рисовали во Франции, а над ними все смеялись и говорили, что они рисовать не умеют. Не рискну писать, как их звали, но я всех помню — жесткие, тяжелые имена — и в пару к ним беспокойные судьбы, я сейчас пишу и мысленно произношу эти имена. Но стыдно будет, если напишу их с ошибками. И вот я там, под водой, все мое тело такое невесомое и такое осязаемое — в легких сначала полно воздуха, но потом они начинают пустеть, и вот голове уже легче, лучше, а прохладные воды все глубже и глубже, и они омывают мое лицо, ощупывают всю его форму, до мельчайших черточек. Вдруг мне ужасно захотелось рассказать об этом доктору Грену, не знаю, с чего бы, думаю, ему будет интересно послушать, ему будет приятно это услышать, но я еще боюсь, что он тут углядит что-нибудь этакое. Он все старается интерпретировать, а это опасно, очень опасно. Итак, пляж Страндхилла, самый прилив — сначала так хорошо, а потом тебя сносит вглубь, и внезапно ты оказываешься в могучих волнах залива, в его огромной мышце, громадной, как знаменитая река Гудзон — ну, не такой уж большой, конечно, но мне казалось, будто бы я нахожусь не в воде, а в чьих-то мощных объятиях, которые сжимают меня прямо перед лицом Господа. Чувствовала ли я, что это потихоньку тянет меня к себе, туда, в самую глубину? Не знаю. Знаю, что я отдалась этому всем сердцем, чувства меня так и переполняли, может быть, я даже расплакалась, хотя можно ли вообще плакать под водой? Сколько же я там плавала, не поднимаясь на поверхность? Минуту, две, три, словно ныряльщики за жемчугом в южных морях, где бы они ни были, какими бы они ни были. Там были только я и мой купальный костюм, а с внутренней стороны костюма у меня был маленький кармашек, а в нем два шиллинга — деньги на обратный билет до Слайго, которые я засунула туда, чтобы не потерять, в таком кармашке католик, наверное, мог бы спрятать наплечники. [31] И вот вся моя юность, моя мягкость, моя тяжесть, мои голубые глаза и желтые волосы ускользали вниз, под воду, где было, наверное, три сотни акул, и я была к ним все ближе и ближе, но как чудесно, как чудесно, что мне было совсем все равно. Я сама будто стала акулой.
31
Парные накладки с изображением святых.
Течение вцепилось в меня мощной хваткой, я была как слово, потерявшееся в звуках музыки.
И тут у меня внезапно отняли все счастье, вытащили из кармана, выхватили чьи-то руки, опытные руки, руки с хитрецой — я это даже чувствовала. И этот человек, скользкий, круглый, сильный, потянул меня вверх, через безумное сверкание, мы вынырнули на поверхность, и снова вокруг нас грохотал мир, вздымались волны, и над нами снова было небо, или под нами, я уже не понимала. Пловец потащил меня к берегу, туда, к мальчишкам и девчонкам, ведеркам, старой пушке, нацеленной в море, домам, «Плазе», осоловевшим осликам, паре-другой автомобилей, Слайго, Страндхиллу и моей судьбе, судьбе столь же горестной, как судьба отца, к моей нелепой, дурацкой, жестокой участи.
Никто, кроме Тома Макналти, и не мог тогда выудить меня из моря. Никто другой. К тому же он был известный пловец, у него и медаль уже имелась за спасение утопающего, которой его наградил сам мэр Слайго, и как говорил Том, она-то и протащила его в политики. В тот раз он спас старика, которого смыло волной с самого берега, такая уж у моря манера шутить, — тогда он спас старика, но он был не таким старым, как я сейчас. Нет-нет.
— Я тебя знаю, — сказал он, все его тело лоснилось на фоне песка, а на приятном, широком и круглом лице расплывалась улыбка. Вокруг нас уже собралась целая толпа, и его брат Джек тоже был там — на нем были неброские черные шорты, а тело у него, казалось, будто и не плоть вовсе, а камень какой, мышцы и жилы путешественника. — Ты девчонка из кафе «Каир».
А я рассмеялась — попыталась рассмеяться, в горле у меня булькала соленая вода.
— Ох, черт, — сказал он, — да ты глотнула океану. Наглоталась, ага. Господи, и где же твое полотенце? Полотенце у тебя есть? Есть? А одежда где? Ага, ну идем тогда. Идем со мной.
И вот мне на плечи накинули полотенце, а Джек аккуратно собрал всю мою одежду, и меня повели по раскаленной дороге к «Плазе» — там, где было можно, мы старались идти по траве у обочины, и, миновав пустыню автопарка, мы оказались в билетной будке, и Том все смеялся, уж, наверное, ему было легко и весело от того, что он меня спас. Не помню, получил ли он за меня еще одну медаль, но надеюсь, что получил, потому что, если хорошенько подумать, ее он точно заслужил.