Скрижали судьбы
Шрифт:
В кино все так и отпускали шуточки в адрес соседей, а многие парни так и вовсе костерили друг друга на чем свет стоит. Намеки делали и насчет разных политических пристрастий, которые когда воспринимались совершенно беззлобно, а когда и вполне серьезно, и в тридцатые стало заметно, как мало-помалу ситуация накаляется. О состоянии страны можно было судить по тому, какая ругань стояла в кинотеатре субботним вечером. Мистер Клэнси, разумеется, соблюдал нейтралитет, да и в целом, по-моему, не очень-то интересовался политикой. За сквернословие отсюда могли и навсегда выставить, так что, если верить Тому, тут все было строже, чем в самом парламенте.
— За то, что можно безнаказанно произнести в Дойл-Эрен, тебя вон вышвырнут из «Карнавала», — говаривал Том.
Перед фильмом всегда
— Тупая деревенщина, — обычно говорил Том.
— Хитрожопый народец, — говорил Джек, когда не был в Африке. Хотя он и не поддерживал «голубые рубашки».
— Хитрожопый он, этот твой дружок О’Даффи, — бывало, говорил он Тому.
Но Том только хохотал в ответ, потому что любил своего брата Джека и не обращал внимания на то, что тот говорил. В этом-то и заключалось самое большое очарование Тома — как друга и как брата. Добродушие у него было в крови. И еще он считал Джека гением, потому что тот получил аж два диплома в Голвее — по геологии и инженерному делу, в то время как сам Том всего лишь пару месяцев проучился на юридическом. Все словечки Джека Том подхватывал сразу, так повелось с давних времен, когда они были еще совсем мальчишками. Не знаю, как в эту их дружбу вписывался их брат Энус. Хотя тогда я, конечно, про бедного Энуса ничего толком и не знала.
Однажды вечером, на показе «Цилиндра», я шла в дамскую комнату, как вдруг у меня на пути выросла знакомая темная фигура. Холостые мужчины, как правило, нечасто позволяли себе заговаривать с замужними женщинами, но Джон Лавелл был не из тех, кто соблюдает правила. Теперь, когда его партия надежно укрепилась у власти, он, казалось, процветал, хоть и всего-навсего косил на муниципальном жалованье чертополох по обочинам. Но все ж это лучше, чем быть в бегах или хлебать арестантскую тюрю в Куррахе. Ему, верно, нравился черный цвет, потому что одевался он только в черное и потому здорово походил на ковбоя — с этим своим бледным лицом и волной темных волос. Для обычного дворника он недурно разбирался в жилетах. Сама я была одета в свое выходное лиловое платье, что само по себе вместо меня говорило о многом. Хотя Джону Лавеллу всегда было наплевать на то, как следует поступать, а как не следует.
— Привет, Розанна. Эх, до чего же ты хороша!
Вот уж не ожидала услышать от него такое. Да и ни от кого не ожидала. Он ведь никогда даже не пытался за мной приударить. Если б не та ужасная трагедия, мы и не познакомились бы вовсе. Быть может, он все еще считал, что это я тогда привела к ним тех солдат-фристейтеров. Быть может, эти его слова — своего рода изощренная месть. Но что бы там ни было, а всерьез я их не восприняла, протиснулась мимо него и пошла себе дальше. Да и мочевой пузырь у меня чуть ли не лопался.
— По воскресеньям я обычно в Нокнари, — сказал он мне вслед. — По воскресеньям, в три часа я всегда возле Медб.
Я вся зарделась от смущения. Рядом выстроилась небольшая очередь из женщин и девушек, которым тоже понадобилось в туалет, но все они молчали, потому что позади нас шел фильм. На самом деле трудно было разобрать, что там сказал Джон Лавелл, но я все расслышала. И надеялась, что слышала его только я одна. Быть может, он просто старался быть со мной повежливее. Быть может, он просто хотел сказать что-то вроде: эй, я знаю, ты там живешь неподалеку, ну и частенько бываю в тех местах.
На танцах я его ни разу не видела. Вы учтите, что теперь я бывала в «Плазе» не так часто, как раньше, когда была незамужней девчонкой и могла играть на пианино сколько влезет. Но в те времена замужние женщины не работали. В те времена мы были что твои мусульманки, мужчины так и старались упрятать нас по домам, выпуская только тогда, когда показывали отличный фильм.
Но Джон Лавелл был не просто прохожий. Не какой-нибудь там мужлан, который пройдет мимо тебя на улице да отпустит у тебя за спиной какую-нибудь сальность, нет, Джон Лавелл был важный человек, потому что он знал моего отца и знал кое-что про моего отца. Можно сказать, нас связывали две смерти — смерть его брата и смерть моего отца. Нам бы быть врагами, но отчего-то мы с ним совсем не враждовали. Против него я ничего не имела, даже если и за него не была. Все это мне по сей день непонятно. Видела я его редко, а в снах моих он то и дело появлялся. В моих снах он всегда погибал от пули, как это случилось с его братом в реальной жизни. Во сне я часто видела, как он умирает. Держала его за руку, ну и все такое. Как сестра.
Но с Томом я про это никогда не говорила. Не хотела. Да и что бы я сказала? Том меня любил, ну или любил меня такой, какой знал или какой видел. Не хочу показаться развязной, но Том всегда нахваливал мой зад. Вот клянусь.
— Стоит мне загрустить, — как-то раз сказал он мне, — и я сразу думаю о твоей заднице.
Не слишком романтично, но в то же время очень, очень романтично. Мужчины ведь не совсем люди, ну, то есть для них всегда главнее другие вещи. Хотя, если честно, я не знаю, что там главнее для женщин, ну или знать-то знаю, но сама того не чувствую. И самой мне вечно ужас как хотелось Тома. Всего, с ног до головы. Не знаю даже. У меня от него голова так и шла кругом. Бывает в жизни такое, чего вечно хочется еще и еще. Шоколада вот иногда не хочется. Но вот кое-чего другого! Я любила быть с Томом, любила быть с ним по-всякому. Обожала вместе с ним распивать чай. Уши его целовать любила. Я, наверное, никогда не была нормальной женщиной. Господи, помилуй. Наверное, самая моя большая ошибка была в том, что я вечно ощущала себя его ровней. Чувствовала, что вот есть он, а вот есть я, и мы с ним вроде Бонни и Клайда, которые как раз в то время колесили по Америке, убивая людей и выражая любовь друг к другу всякими удивительными способами.
Ну так и что же тогда меня дернуло пойти к гробнице Медб в следующее же воскресенье? Сама не знаю. Потому что меня о том просил Джон Лавелл? Нет. Я знала, что поступаю очень дурно, что совершаю ошибку. Ну а с чего лосось возвращается к себе, в Гарравог, хотя перед ним открыты все моря?
Вначале семейной жизни мы каждый год неизменно проводили отпуск в Бандоране. Теперь над Бандораном принято подсмеиваться, люди думают: вот, мол, типичный старомодный ирландский курорт — насквозь отсыревшие гостинички, вечный дождь, отвратительная еда и все такое прочее. Но нам все это нравилось, нам с Бет. Мы тоже все время над ним подсмеивались, но добродушно, как над безумной двоюродной бабушкой. Мы обожали туда ездить — можно сказать, что мы туда сбегали, чтобы припасть к священному источнику молодости Бандорана.
Нет лучшего физиономиста, чем солнечный свет. Наши ежегодные поездки туда превратили лицо Бет в своего рода календарь. Каждый год — новая история, новая картинка — на каждый год. Мне следовало бы каждый раз фотографировать ее на одном и том же месте, в одно и то же время. Она всегда так ворчала и переживала из-за того, что стареет, подмечала, едва та появлялась, каждую морщинку, будто бы сторожевой пес, который спит-спит, но тотчас же вскакивает, стоит ему заслышать, как к дому приближается кто-то чужой. Она и тратилась-то только на баночки ночного крема, вкладывалась в войну против морщин. Она была очень умная, могла наизусть цитировать огромными отрывками Шекспира, которые знала еще со школы, когда она попалась в руки одному из тех безвестных учителей с горящими глазами, и он пытался и из нее сделать учителя. Но когда дело доходило до морщин, ум ее не спасал, тут включался какой-то древний, первобытный инстинкт. Я, если честно, этих ее морщин и не замечал никогда. Это одно из чудес брака: каким-то волшебным образом мы друг для друга навсегда остаемся молодыми. Да и наши друзья, кажется, вовсе не стареют. И это такой дар судьбы, о котором в молодости даже и не думаешь. Но, с другой стороны, а как же иначе? Всякий старик, попав в дом престарелых, с удивлением оглядывает других его жителей. Там же одни старики, кому охота вступать в этот клуб. Но для самих себя мы навеки остаемся молодыми. Потому что уплываем к закату на ладье нашей души, а не тела.