Скрябин
Шрифт:
Васильев тоже видит подобные «сновидения». Он уходит мечтой в столь же фантастический мир:
Мне грезится безвестная планета,
Где все идет иначе, чем у нас,
Где три лукавых солнца волны света
Льют в каждый дня и ночи час,
Где каждый миг трепещут очертанья
И каждый миг меняются цвета:
То в пурпурном, то в синем одеянье
Скользит по небу красота.
Он
Лишь там любить возможно бесконечно
И вечно новой будет там любовь,
Чарующее слово: вечно, вечно —
Там значит только: вновь и вновь.
Имени Николая Васильева не найти в истории русской литературы. При жизни книжка его была едва-едва замечена. Но в 1910 году автор «Тоски по вечности» выпускает в свет работу, которая многое значила в иной области: «О частных суждениях, о треугольнике противоположностей, о законе исключенного четвертого». На следующий год (у Скрябина 1910-й и 1911-й — самое «прометеевское» время), появится брошюра Васильева «Воображаемая логика». Если Скрябин поставил «с ног на голову» законы музыкальной гармонии, то Васильев то же самое совершил с законами логики. Впрочем, у «нарушителей основ» был предшественник: Н. Лобачевский. «Параллельные линии никогда не пересекутся». Этому постулату Евклида человечество следовало столетиями. И вдруг в XIX веке в России появился человек, который сначала спросил «почему?», а потом начертал иные основания геометрии. Законы Евклида работали, если геометрический мир располагался на плоскости. Когда же он лег на искривленную поверхность, прежние законы тоже исказились.
Васильев довольно часто ссылается на Лобачевского. Только свой интеллект он обрушил на логику Аристотеля, на самую ее основу — «закон противоречия».
«А не может быть одновременно не-А». Но почему? Если через этот закон мы различаем истину и ложь, то действительно этот закон незыблем. Но если речь идет о предмете или о «факте»? Кружка может быть или металлической, или деревянной. Но разве нельзя представить такой мир, где она была бы и металлической, и деревянной — в каждом своем изгибе, в каждой точке, в каждом атоме? В сознании Васильева-логика словно зазвучали его давние стихи:
Мне грезится безвестная планета,
Где все идет иначе, чем у нас…
В этом причудливом мире возможны были бы иные формы суждений.
А есть В;
А есть не-В;
А есть одновременно В и не-В.
В мышлении действует все тот же закон противоречия. Но на «иной планете» Васильева кружка обрела способность быть и железной, и деревянной одновременно. Более того, можно было вообразить и стеклянную кружку, и глиняную. И вскоре Васильев заговорит о n– мерной логике, где один предмет сможет совмещать не два, но п признаков.
Впрочем, бороздить воображением дали космоса, чтобы найти место для столь причудливой логики, не было никакой необходимости. Ученый способен убедить и в этом:
«Раз закон противоречия есть эмпирический и реальный, то мы можем мыслить и без него и получим тогда воображаемую логику. Ведь на эмпирическом основании я могу строить по произволу какие угодно воображаемые объекты и воображаемые науки. Я могу создать кентавров, сирен, грифов и воображаемую зоологию, могу создать утопии — воображаемую социологию, могу создать воображаемую историю…»
Человек давно уже
То, что делал Скрябин в «Прометее», поразительно напоминает «отлеты» Васильева. Скрябин будто покидает мир земной. «С «Прометеем» Скрябин вступил в сферу космического начала…» — так выразил впечатление о начале «Поэмы огня» Асафьев. И ассоциация эта оказывается не столь уж случайной. У Скрябина «отключен» один из основополагающих законов европейской музыки — тяготение к тонике. В «Прометее» словно начинают действовать законы невесомости.
В пояснениях к своим умопостроениям Васильев оказался таким же безудержным утопистом и фантастом, как и Скрябин. Но поразительно, его «воображаемая логика» не была чем-то выдуманным и нереальным. Она работала не в видимом мире, но в мире гипотез. Когда человек близок к открытию, он перебирает самые различные возможности решения. Истина — до того мгновения, когда она превращается в очевидность, — состоит из множества вопросов и взаимоисключающих признаков. В этот момент сознание человека работает не по Аристотелевой логике, но по «воображаемой логике» Васильева. Иначе говоря, чудесная идея Васильева могла опереться не только на мифологию с ее кентаврами, сфинксами, коврами-самолетами и так далее, не только на предположение, что возможны где-нибудь в мироздании и другие планеты, но и на творческое воображение, рождающее новые идеи и новые миры.
Скрябин уже написал сочинение о творческом воображении, творческом сознании как таковом — «Поэму экстаза». Но если композитор забывает все «земное», если его жизнь почти сплошь совпадает с его творчеством, то с неизбежностью меняется и его художественный язык.
Доминанта и субдоминанта, на которых стоит мир «тяготений» в классических произведениях, у Скрябина затушевываются, зато самая далекая в этой системе от тоники тональность — на расстоянии уменьшенной квинты — услышана композитором как «близстоящая».
Его звуковое мироздание преобразилось. Скрябин ушел от аксиом классической гармонии. «Геометрия» его звукового мира подобна геометрии Лобачевского. В ней «проснулось» третье измерение, и элементы этого мира «не хотели» жить «на плоскости»[132].
Мир «начал» Евклида, где параллельные всегда отстоят друг от друга на одном и том же расстоянии, — не просто «идеальный». Это — мир земной. Когда мы преодолеваем земное тяготение, уходим в космическое пространство, мы «вкладываемся» в другую геометрию. Но «разглядеть» эти миры мы можем и на земле. Их художественное воплощение — живопись древности и Средневековья. Но время их понимания — все та же «рубежная эпоха», когда Скрябин создавал «Прометея», а затем «Мистерию».
«Иконостас» и «Обратная перспектива» — так будут названы работы отца Павла Флоренского. Мыслитель будет вглядываться в «геометрию» классической живописи и в «геометрию» иконы. На картинах, начиная с Ренессанса и до конца XIX века, отчетливо «прорисованы» законы перспективы: чем дальше предмет, тем более маленьким он видится. Вся картина мира, в конце концов, сходится в одной точке на линии горизонта. И даже один и тот же предмет, уходя «в глубь» картины, — уменьшается. При первом же взгляде на икону обнаруживается нечто противоположное. «Дальнее» не уменьшается; задняя сторона стола или табурета, если они попадают в мир иконы, — могут быть больше передней. Зримы становятся те стороны изображения, которые живопись Нового времени не видит. Горизонт находится не в бесконечности, но внутри человека, стоящего перед иконой: не человек смотрит на мир, но икона смотрит на человека. Он находится под Божьим оком.