Скука
Шрифт:
Тут я должен еще сказать, что, помимо перспективы избавиться наконец от любви к Чечилии, брачный вариант позволял мне надеяться, что я снова вернусь к живописи, как только Чечилия, поселившись в доме моей матери, перестанет загораживать мне горизонт. Я представлял себе, как Чечилия отдастся светской жизни и заботам о детях, а я тем временем, уединившись в своей студии в глубине сада, займусь наконец своей дорогой, своей чистой, своей интеллектуальнейшей живописью. Это вам не Балестриери с его грязными горячечными холстами! Я чувствовал, что смогу теперь создать самые абстрактные из картин, которые когда-либо знала абстрактная живопись. Ну а под конец я просто брошу Чечилию со всем ее выводком на мать, а сам
Вы скажете, что все это плохо согласуется с тем, что происходило до сих пор, и что проблема стояла совершенно иначе. На самом деле любовь к Чечилии и занятия живописью никак не зависели друг от друга, а были равноправны и автономны. Вовсе не любовь к Чечилии мешала мне рисовать: просто я не умел рисовать, как не умел овладеть Чечилией; и, таким образом, то, что я избавлюсь от любви, вовсе не означало, что я тут же смогу вернуться к живописи. К тому же я всегда ненавидел дом матери, деньги матери, круг знакомств моей матери и на виа Маргутта переселился в свое время именно потому, что чувствовал, что на Аппиевой дороге я не могу рисовать. А теперь я собирался вернуться именно в этот дом, в этот мир, который был мне так отвратителен. Всему этому я не могу дать никакого другого объяснения, кроме того, что противоречивость и непоследовательность составляют, по-видимому, вечно меняющуюся и непредсказуемую основу человеческой души. К тому же я испытывал такое глубокое отчаяние, что даже этот вид самоубийства, каким являлось для меня возвращение к матери, был для меня предпочтительнее сложившейся ситуации, поскольку открывал передо мною возможность избавиться от Чечилии.
Стояло лето, и однажды во время обычного утреннего разговора по телефону я предложил Чечилии вместо встречи в студии поехать прогуляться за город. Я знал, что Чечилия любит такие прогулки, но все-таки был удивлен жаром, с каким она приняла мое предложение.
— Тем более, — добавила она неожиданно, — что сегодня мы можем быть вместе целый день, до ночи. Я свободна.
— Что случилось? — спросил я саркастически. — Неужто твой суровый отец разрешил тебе встречаться со мной?
Она ответила, и в голосе ее прозвучало удивление, так как, по-видимому, она успела позабыть о той лживой уловке, с помощью которой хотела в свое время скрыть от меня свои свидания с Лучани:
— Да нет, просто Лучани сегодня не может, и я подумала, что тебе будет приятно, если мы проведем вместе целый день.
— Поблагодари от меня Лучани за его щедрость.
— Вот видишь, какой ты. Значит, это неправда, что тебе нужна одна только правда.
— Ладно, ладно, я заеду за тобой около одиннадцати, мы вместе позавтракаем.
— Нет, нет, в одиннадцать — нет. Завтракаю я с Лучани.
— То-то мне показалось странным, что ты готова не видеть его целый день.
— Я сама приеду в студию к трем.
— Хорошо, к трем так к трем.
Чечилия появилась в назначенный час с обычной своей пунктуальностью. На ней был новый зеленый костюм, и я сказал ей, что она прекрасно выглядит. Она ответила со старательной поспешностью, которая почему-то смутно меня встревожила:
— Я купила его на твои деньги. И еще вот это. — Она показала на туфли. — И это, — добавила она, подняв ногу, чтобы показать чулки. — В общем, — заключила она, — и сверху, и снизу я вся одета на твои деньги.
Я спросил, выводя машину со двора:
— А зачем ты мне все это говоришь?
— Ты сам мне как-то сказал, что тебе приятно, когда я об этом говорю.
— Это правда. Но мне было бы гораздо приятнее, если бы ты была моя не только сверху и снизу, но и внутри.
— Внутри чего?
— Внутри себя!
Я увидел, что она засмеялась своим детским смехом, приподнимавшим верхнюю губу над остренькими резцами.
— Внутри я ничья. Внутри у меня легкие, сердце, печень, кишки. На что они тебе?
Она была сегодня весела, и я спросил почему. Она беспечно ответила:
— Мне весело, потому что я с тобой.
— Спасибо, ты очень любезна.
Я миновал Пьяцца-дель-Пополо, переехал Тибр, проехал до конца улицу Кола ди Риенцо и, обогнув все выступы ватиканской стены, выехал на виа Аурелиа и двинулся по ней в направлении Фреджене. Чечилия неподвижно сидела рядом со мной — прямая, высокая шея, облако густых курчавых волос вокруг круглого личика, руки на коленях. Время от времени, продолжая вести машину, я искоса поглядывал на нее и снова и снова отмечал черты, которые загадочным образом делали ее столь желанной и в то же время столь ускользающей: детскость лица, которой противоречили резкие, сухие складки по углам маленького рта; угловатая хрупкость плеч, которой не соответствовали мощные, тяжелые очертания груди; гибкость и тонкость талии, которая никак не соотносилась с округлостью бедер и плотностью зада. А на коленях — руки, большие и некрасивые, однако привлекательные и даже красивые, если только согласиться, что некрасивая вещь может быть красивой. Никогда еще она так мне не нравилась, причем это чувство, возбуждающее и неуловимое, было чем-то похоже на нее самое. Едва мы выехали из Рима, как я понял, что не дотерплю до шести, то есть до часа, когда мы должны были вернуться в студию. В моем распоряжении было десять часов, а значит, я мог переспать с ней два раза: прямо сейчас и вечером, после ужина. Сейчас — на любой лужайке, после ужина — в студии.
Дорога бежала то вверх, то вниз посреди безлесных холмов, поросших пышной, густой голубовато-зеленой травой, которая поднялась из пропитанной влагой почвы после двух месяцев обильных дождей. Небо еще не очистилось: черные тучи, клонившиеся к земле под тяжестью непролившегося дождя, неподвижно стояли над этой еще совсем весенней зеленью. Идя на большой скорости, я не переставал взглядом искать по сторонам подходящее место, но ничего не находил: то слишком близко от дороги, то слишком открыто, то склон слишком крутой, то в опасной близости стоит сыроварня. Так я проехал еще несколько километров, по-прежнему ничего не говоря и чувствуя, как растет среди этой тишины сила и ярость моего желания. Наконец на ближайшем перекрестке я свернул, и Чечилия спросила:
— А мы не на море разве едем?
Я ответил:
— Сначала заедем в укромное местечко, чтобы заняться любовью, а потом поедем на море.
Она ничего не сказала, и я на максимальной скорости помчался по деревенскому проселку, белому и каменистому. После нескольких километров тряски по хрустящему щебню пейзаж, как я и предполагал, начал меняться. Исчезли поросшие травой безлесые холмы, появились небольшие возвышенности, покрытые лесом, а за ними виднелись луга, на которых паслись лошади и целые табуны. Это было именно то, чего я искал. Около какой-то изгороди я внезапно остановился и сказал Чечилии:
— Выйдем.
Она повиновалась, вышла и посторонилась, пропуская меня вперед. Но я сказал, сам не знаю почему:
— Нет, я хочу, чтобы ты шла впереди.
Она ничего не ответила и, толкнув калитку, пошла по тропинке, вернее по следу, протоптанному в густой высокой траве. И только тогда я понял, почему попросил ее идти впереди: мне хотелось видеть мощное и ленивое движение ее бедер. Я понимал, что их покачивание обращено ко мне не больше, чем сексуальный призыв самки, который направлен к мужчине вообще. Если бы впереди пошел я, у меня могла быть по крайней мере иллюзия, что это я ее веду. Атак, пропустив ее вперед, я лишний раз убедился, что покачивание бедер относилось не столько ко мне, сколько к наслаждению, которое ожидало ее где-то в лесу, наслаждению, которое, правда, доставлю ей я, но при этом буду не более чем его инструментом.