Скверное происшествие
Шрифт:
Наутро я призналась брату, что плакала, читая его тетрадку. Помню, я убеждала его в необходимости трудиться напряжённо и беспрестанно, чтобы как-нибудь не растерять и не растратить таланта. Когда я заговорила о таланте, брат оживился.
– Талант, говоришь? – переспросил он. Но тут же помрачнел и, усмехнувшись, кивнул куда-то в пространство. – Скажи это там...
Было ясно, что он имеет в виду. Он затем и вернулся в Упырёвск, чтобы стать пророком в своём отечестве...
Когда, спустя время, я спросила его о новых стихах, он принёс мне другую тетрадь. На сей раз, стихов оказалось гораздо меньше, и были они скорее стеклянными, нежели хрустальными. Зато форзац тетради сплошь был покрыт узорочьем из росчерков брата. Я снова всё поняла. Он тренировал руку, готовясь раздавать автографы. Очевидно, втайне он был
Что делать со своими стихами, он положительно не знал. Отправить их в издательство или в журнал или прочитать хоть кому-нибудь было почти немыслимо для брата. Ведь получи он отказ или насмешливый отзыв, это значило бы крушение всех надежд. Что же было делать? Оставаться неизвестным миру пиитом, тайным гением оказалось для брата проще, чем бороться, идти вперёд, рискуя к тому же вновь натолкнуться на злоязычие и отторжение.
Он как будто ждал, что всё устроится само собой: как-нибудь явится к нему слава, а там и всеобщая любовь. А пока что поглядывал на всех свысока и утешался тем, что никто просто не знает, каков он на самом деле. Но стоит им только узнать!.. О! Стоит им только узнать...
Как только брат вернулся в Упырёвск, его, через тётю Амалию, пристроили на работу в какую-то частную контору, где, по нашим меркам, неплохо платили. Но брат не проработал там и года: несмотря на то, что он вполне справлялся со своими обязанностями, его выжили из-за невозможного характера. Он извёл всех и успел надоесть каждому. Он вёл себя так, как будто не сомневался, что во всей округе нет его умнее. Очень может быть, что так оно и было. Но мириться с этим коллеги брата не захотели. С тех пор он перебивался случайными деньгами. Был официантом в баре, укладывал летом плитку на городских улицах, зимой чистил от снега дворы и крыши.
Конечно, родители наши, у которых брат поселился, не могли одобрить такой образ жизни. Случилось то, чего отец боялся больше всего: брат был без пяти минут золотарь. О его внутренней жизни родители не догадывались. Перед ними был бездельник и сибарит, не желающий работать, перебивающийся кое-как и от нечего делать выучивающийся как цирковой пудель ненужным штукам. Ведь всё своё свободное время брат посвящал учёбе. По-моему, этому следовало только радоваться, потому что в его положении уместным было бы развлекать себя как-нибудь иначе.
Но всё семейство наше проявляло активное недовольство. Над братом стали смеяться. Называли его «вечным студентом», «ботаником», ещё какими-то именами. А тётя Эмилия, наша книгочейка, прозвала его «Петей Трофимовым», с удовольствием каждый раз объясняя, кто такой Петя Трофимов и почему брат похож на него. Впрочем, во всём, что бы ни делал брат, во всём наши сродники видели проявление его дурных свойств и скверной натуры. Никто даже не замечал, как легко и быстро брат овладевал новой премудростью, как много в свои годы он умел и знал, как разносторонни были его интересы. Замечали одно: он был ни на кого не похожий чудак.
– Зачем тебе балалайка? – кричал на брата отец. – Ты что, собираешься зарабатывать игрой по трактирам?.. На нём пахать впору, а он на балалайке бренчит... А фотоаппарат? Зачем ты на все последние деньги купил фотоаппарат?.. Что-то я не замечал за тобой в детстве склонности к фотографии!.. Лучше бы уж отложил деньги...
Думаю, ничегонеделание брата объяснялось, прежде всего, тем, что он решил не размениваться. Ну какой смысл таскаться каждый день в должность, если это не сулит ничего, кроме жалкой платы. Уж лучше оставаться нищим и втайне любоваться собой. У него завелась какая-то своя философия. Он не работал, потому что хотел быть поэтом, а не конторщиком. Не сообщался ни с кем, потому что не знал единомышленников и людей равных себе. Разорвав отношения с прежними знакомыми, он заявил, что с одними из них ему и говорить теперь не о чем, а перед другими пока нечем хвалиться. Он не развлекался и нигде не бывал, потому что считал доступные развлечения уделом толпы. А поскольку балы и приёмы у нас в Упырёвске никогда не устраивались, он и сидел дома.
Но так не могло продолжаться вечно. Нельзя же всю жизнь любоваться собой и назло кому-то ничего не делать! Ведь человек тогда только полноценной жизнью живёт, когда делом бывает занят. Я под делом не хождение на службу и не восьмичасовое пребывание где-то вне дома разумею. Я говорю о деле, которому человек всего себя посвящает и которое за это ему скучать не даёт. Ведь каждому человеку своё собственное место в мире отведено. Человек, может быть, лишь затем в мир и приходит, чтобы это место занять и собой заполнить. Счастлив тот, кто его распознать сумеет, и горе тому, кто мимо пройдёт. Но большинство людей своего места в мире не знают и оттого живут не настоящей, а ими же выдуманной жизнью. Чего-то не хватает всем этим несчастным, чтобы просто уживаться друг с другом, радоваться и благоденствовать. И они выдумывают себе дела и обязанности, выдумывают даже чувства и мысли. Бывает, и плачут, и смеются, и изводят себя, а посмотришь – причины грошовые, ничего не стоящие. Так что можно было бы и мимо пройти, не заметить даже.
Вся жизнь тёти Амалии разве не была выдумкой, пошленькой мелодрамой, разыгравшейся по бездарному сценарию? Разве тётя Эмилия, застрявшая где-то в прошлом, положившая непреложной задачей своей доказать всем и каждому собственную образованность и посвящённость в какие-то высшие тайны, разве она прожила настоящую, не придуманную жизнь? А в жизни отца, ничего кругом себя не замечавшего, мечтавшего о каких-то выдающихся заслугах, тосковавшего, что всё не то и не так, и не умевшего ценить данного ему – разве в его жизни обошлось без вымысла?
На меня это иногда находит. В иные минуты я всех людей до того жалею, до того мне тогда самого последнего мерзавца жалко делается, что хочется плакать о нём. Вот они пыжатся друг перед другом, всё что-то изобразить хотят, мучат друг друга, с ума даже сходят – а для чего всё? Разве они знают!..
Впрочем, это чувство для меня новое. В семействе нашем, сколько я помню, всегда слишком уж много воображали. И даже не то, чтобы каждый о себе лично, но как-то наедине с собой и все вместе гордились фамилией. Мне это хорошо знакомо – до недавнего времени и я, несмотря даже на все претензии, необычайно гордилась своей общностью с таким семейством. Но в том-то и дело, что сегодня я не знаю, с каким это таким, и подозреваю: догадавшись однажды, что такого– то нет ничего и никогда не было вовсе, я немедленно возненавидела их всех. Ну хотя бы за то, что они так долго морочили мне голову, заставляя верить в пустоту. Первое время мне ужасно хотелось схватиться с кем-нибудь из них, наговорить дерзостей и непременно развенчать. Да так, чтобы сами они поняли, как ничтожны и нелепо горды. Я воображала, как буду говорить; в мечтах я была то велеречива, то язвительна, а главное, убийственно логична. Я смеялась над ними, я топтала их, но всякий раз миловала и утешала. Конечно, в действительности я ничего этого не умела и ограничилась лишь тем, что несколько раз огрызнулась, да так неловко, что никто даже и не заметил. Но не подумайте, что пишу я для того только, чтобы отплатить им: ненависть – дело прошлое. Вспыхнув, она скоро перегорела. Я поняла тогда, что в большинстве своём, они самые обыкновенные люди. Но все они так горды собой, что не могут спокойно жить, не отличаясь, хотя бы в мечтах, от прочих людей. И вот тогда-то мне стало жаль их. Я увидела, что они, прежде всего, очень несчастные люди. А главное, они сами не знают об этом, то есть не знают, что бывает иначе. И что, захоти они только, всё могло бы перемениться...
Случалось, на брата находила какая-то злоба. Он делался брюзгливым, занудным, раздражительным. Казалось, он ненавидит весь свет и весь свет считает провинившимся перед собой. В такие периоды он бывал замкнут, а если и заговаривал, то всякий разговор непременно сводил к обидам, якобы нанесённым ему в разное время разными людьми. Удивительно, сколько он помнил этих обид! Вдруг выяснялось, что когда-то отец назвал его «дрянью», а тётя Амалия донесла маме, что брат, вопреки запретам, ел мороженое, что какой-то из кузенов подарил брату блокнот, подаренный перед тем кузену самим же братом, и тому подобная чепуха. Но злоба его была не настоящей, а какой-то надуманной. Точно он специально растравлял её, потому что хотел жалеть себя.