Сквозь тайгу (сборник)
Шрифт:
– Нет, – ответил он. – Этого у нас не водится.
Я выразил удивление, что на маяке, где от скуки, казалось бы, умереть можно, нет книг.
– Нам некогда читать, – ответил Майданов, – днем и ночью работы много.
Я посоветовал ему выписать несколько книг и обещал дать их список, но Майданов предупредил меня. Он списал заглавия всех тех книг, которые я имел с собою.
Впоследствии мне рассказывали, что книги эти он получил и поставил их на видном месте. Каждому посетителю он показывал их и говорил, что это я посоветовал ему приобресть их для чтения гостям, которых
В сумерки мы поднялись с ним на башню для осмотра фонаря. Когда я вышел на мостик с перилами, окружающими фонарь, я поражен был громадным количеством ночниц, налетевших на свет, и тотчас же стал собирать их в морилку с цианистым калием. Вечером я укладывал насекомых в конвертики и делал надписи на них.
Часов в восемь с половиной Майданов, сидя за столом, стал дремать.
– Идите спать, – сказал я ему.
– Нельзя, – ответил он.
– Почему? – спросил я опять.
– Надо в девять часов произвести метеорологические наблюдения.
Он зажег фонарик, снова сел на свое место и стал поглядывать на часы. Когда было без пяти минут девять, я сказал, что теперь можно производить наблюдения.
– Нет, – отвечал он, – надо минута в минуту.
Затем он оделся и вышел во двор. Я видел через окно, как он остановился перед метеорологической будкой с часами в руках и ждал, когда минутная и секундная стрелки укажут ровно девять. У него был вид человека, который исполняет чрезвычайно важное и ответственное дело, в котором ничтожное нарушение во времени может привести к весьма серьезным последствиям.
Покончив с наблюдениями, смотритель маяка лег спать, но зачем-то позвал меня к себе. Войдя в его «каюту», как он называл свою комнату, я увидел, что она действительно обставлена как каюта. В заделанное окно был вставлен иллюминатор. Графин с водой и стакан стояли в гнездах, как на кораблях. Кровать имела наружный борт, стол и стулья тоже были прикреплены к полу, тут же висел барометр и несколько морских карт. Майданов лежал в кровати одетый в сапогах.
– Почему вы не разденетесь? – спросил я его.
– Что вы! Что вы! – отвечал он торопливо, как бы испугавшись чего-то. – Нельзя! Никак нельзя!
– Почему? – спросил я.
– А вдруг судно покажется, – ответил он, садясь в койке.
– Ну, так что же, – сказал я ему. – Пусть себе идет мимо.
– Нет, нельзя, – ответил Майданов. – Если раздеваться, то какая же это служба будет. У нас, бывало, на корвете только ляжешь и закроешь глаза, как кричат: «Боцмана наверх». Где тут раздеваться и одеваться!
Я понял: ему непременно хотелось придать своей службе серьезное значение. Он считал себя часовым на посту. В этом был весь смысл его жизни. Это сознание важности дела наполняло его всего, одухотворяло его и делало жизнь прекрасной. Разве можно разбивать иллюзии в таких случаях?
На другой день я встал чуть свет. Майданов лежал на кровати одетый и мирно спал. Потом я узнал, что ночью он дважды подымался к фонарю, ходил к сирене, был на берегу и долго смотрел в море. Под утро он заснул. В это время в «каюту» вошел матрос. Я хотел было сказать ему, чтобы он не будил смотрителя, но
– На траверсе судно!
Майданов мгновенно вскочил на ноги. Он принял важный вид, надел головной убор и вышел на берег моря. Я последовал за ним.
Ветер переменился и дул уже с материка. Внизу над водой держался туман отдельными клочьями. Было такое впечатление, будто мы находились высоко в горах, а там внизу проходят облака. За дальностью расстояния волн не было видно, и только по белой кайме у берега можно было догадаться, что море неспокойно. Майданов поднял бинокль к глазам и долго смотрел на горизонт. Затем он вернулся в свою каюту и все с тем же важным видом в простой ученической тетради с клеенчатым переплетом, которую он важно называл «вахтенным журналом», отметил день, час и минуты, когда судно, чуть заметное на горизонте, прошло мимо его маяка.
– Разве это надо записывать? – спросил я его.
– А как же! – ответил он. – В вахтенном журнале все записывается: и погода, и все, что делается на судне, и какие другие суда встречаются на пути, и какой курс они держат.
Я проникся уважением к этому старому боцману.
Когда атмосфера совсем очистилась, я привязал свои съемки к астрономическому пункту, определенному М. Е. Жданко в 1902 году (48°58'33,6'' северной широты и 140°25'9,5'' восточной долготы от Гринвича), и сделал поправки своего хронометра.
Часов в восемь вечера я стал собираться «домой». Майданов засуетился и проводил меня до первого ручейка. Двумя руками он пожал мою руку и очень просил следующий раз, как только я приду в Императорскую гавань, непременно остановиться у него на маяке. Мы расстались.
Было уже поздно. На небе взошла луна и бледным сиянием своим осветила безбрежное море. Кругом царила абсолютная тишина. Ни малейшего движения в воздухе, ни единого облачка на небе. Все в природе замерло и погрузилось в дремотное состояние. Листва на деревьях, мох на ветвях старых елей, сухая трава и паутина, унизанная жемчужными каплями вечерней росы, – все было так неподвижно, как в сказке о спящей царевне и семи богатырях.
Минут двадцать пять я шёл целиною, но потом действительно нашел тропу, которая, по-видимому, шла на лесную концессию.
Около тропы лежала большая плоская базальтовая глыба. Я сел на нее и стал любоваться природой. Ночь была так великолепна, что я хотел запечатлеть ее в своей памяти на всю жизнь. На фоне неба, озаренного мягким сиянием луны, отчетливо выделялись каждый древесный сучок, каждая веточка и былинка.
Полный месяц с небесной высоты задумчиво смотрел на уснувшую землю и тихим грустным светом озарял мохнатые ели, белые стволы берез и большие глыбы лавы, которые издали можно было принять за гигантских жаб или окаменевших допотопных чудовищ. Воздух был чист и прозрачен: кусты, цветковые растения, песок на тропе, сухую хвою на земле – словом, все мелкие предметы можно было так же хорошо рассмотреть, как и днем. Поблизости от меня рос колючий кустарник даурского шиповника, а рядом с ним поросль рябины, за ней ольховник и кедровый стланец, а дальше жимолость и сорбария.